Дело чести генерала Грязнова
Шрифт:
…Боль, казалось, немного отпустила, и вышедший из полузабвения Калистрат с тоской думал о том, был ли у него на тот момент еще какой-нибудь выход. И сам же себе ответил: «Не было». Оттого и согласился с тем, что сказал ему Тенгиз. Будто в омут с водой бросился.
А потом… Потом Тенгиз сунул ему в руки самодельную финку, а за голенищем сапога посоветовал держать заточку, так, на всякий случай. И случай этот вскоре подвернулся.
В тот день, паскудно-слякотный, часть отряда осталась в бараке, и он торчал в коридоре у окна, которое выходило на плац. И вдруг его стала бить лихорадочная дрожь. Поначалу он даже не понял, с чего бы это, и только когда увидел Хозяина, идущего в столовую,
Он не помнил, как полоснул финкой дневального, попытавшегося было остановить его, но что он действительно отчетливо помнил, это то, как он, выхватив из-за голенища заточку и раззявя в крике рот, ударил полковника в незащищенную спину. В тот момент он хотел одного: чтобы кончился раз и навсегда тот кошмар, который настиг его в столярке.
И его действительно зауважали. Это он понял сразу же, как только его этапировали в следственный изолятор. С ним делились жратвой и куревом, да и контролеры его не очень-то пинали. Неплохо жилось и в психушке, куда его засадили на целую неделю, дабы проверить, действительно ли у него не поехала крыша. Его там просто боялись – и психи, и врачи, и те мордовороты, которые почему-то называли себя «медбратьями». Но когда его снова перевели из психушки в СИЗО и сунули в эту камеру, он вновь почувствовал всю ничтожность своей жизни.
Теперь он хотел и жить, и умереть одновременно.
И уже проклинал в душе Тенгиза, который втянул его в это бессмысленное, как оказалось, убийство, которое еще неизвестно чем закончится. Изнуряющей и мучительной смертью здесь, в этой зловонной камере СИЗО, или же пожизненным сроком. Это ему пообещали, когда переводили из психушки в СИЗО, а он хотел жить и в то же время боялся этой жизни.
С тех самых пор, как Калистрата бросили в пресс-камеру, у него даже крошки хлебной во рту не было, однако природа брала свое, и в какой-то момент он понял вдруг, что если не сползет сейчас с нар и не доползет до параши в углу камеры, то уделает свою шконку так, что потом неделю придется щетками драить и двери настежь держать. То ли со страху, то ли еще отчего, но в животе забурлило так, будто он пару мисок закисающей гороховой баланды сожрал. И теперь он должен был расплачиваться за это.
Намертво сцепив зубы и с трудом сдерживая рвущийся наружу понос, Калистрат развернулся было на бок, скосив глаза на пристроившихся за столом сокамерников, и едва не застонал от увиденного.
Разложив на столе сало с хлебом и огромный шмат копченой колбасы, камера готовилась к ужину, а Палач уже закусывал очищенной луковицей, макая ее в соль.
Худшего момента для Калистрата невозможно было и придумать. Спустись сейчас он со своей шконки и вздумай сесть на парашу – смерти позорной ему не миновать. Сесть на парашу, когда народ в хате решил перекусить, это значит плюнуть в морду всей камере и поставить себя выше остальных. А подобное не прощается, он застонал, уже не в силах сдерживать себя. Оторвавшись от жратвы, перестал хрумкать луковицей Палач и поднял на Калистрата глаза. Зачавкал было, смачно перемалывая своими жерновами луковицу с хлебом, как вдруг застыл с набитым ртом и негромко прокаркал:
– Жрать, курва, хочет!
– Не, не хочет, – гоготнул плечистый, но какого-то ублюдочного вида мужик с лысой, как бильярдный шар, головой и рассеченной губой.
– А зачем ему жрать-то? – не оборачиваясь и продолжая ломать на равные доли колбасу, пробасил третий. – Один черт, подыхать скоро.
И тоже загоготал радостно. Будто смерть Калистрата могла доставить ему необыкновенное удовольствие.
Боясь пошевелиться и разразиться поносом прямо на нарах, Калистрат закрыл глаза и, еще крепче сцепив зубы, застонал, не выдержав пытки, которая не могла сравниться ни с какими побоями. Этот стон его мучители поняли по-своему, а может, и что-то человеческое проснулось в них, но Палач перестал жрать свою луковицу и, уставившись на Калистрата своими бесцветными глазами, участливо спросил:
– Что, козел, хреново?
Калистрат только и смог, что кивнуть.
– Так чего же ты тогда, с-с-сучара… – просипел было «бильярдный шар», однако Палач, остановив его движением руки, уже поднимался из-за стола.
Остановившись напротив Калистрата, негромко прокаркал, выдохнув в лицо зловонно-луковичный запах:
– Колоться будешь?
Калистрат закрыл глаза и едва слышно выдавил из себя:
– Да.
– Так чего же ты?! – взвился было «бильярдный шар», но Палач остановил его властным движением руки.
– Заглохни! – И цепко ухватился пальцами-крючьями за подбородок Калистрата. – Так чего же ты… сразу-то?..
– Не… не знаю.
– Боялся?
Калистрат открыл глаза, и эта рукастая горилла прочла в них все то, что и хотел бы рассказать, да не мог брошенный в пресс-камеру зэк.
– Значит, боялся, – сделал свой собственный вывод Палач и вдруг задал вопрос, от которого Калистрат и про брюхо свое забыл, и про парашу в углу камеры: – Того козла боялся, который на зоне тебе все мозги засрал? Тенгиза?
Ничего не отвечая и с ужасом уставившись на Палача, Калистрат лихорадочно соображал, откуда ему известно про лагерного пахана южан. Но почему в этой пыточной камере известно про Тенгиза?..
«Уж не сам ли Тенгиз раскололся?» – пронеслось в его голове, и он облизал шершавым языком пересохшие губы.
– Ну же?! – потребовал Палач.
– Да.
– Он же и на Хозяина натравил?
– Да.
Палач уставился на него немигающим взглядом.
– А теперь все с самого начала! – И уставился на Калистрата своим остекленевшим взглядом. Словно удав на кролика смотрел, размышляя: прямо сейчас сожрать этот перепуганный комочек мяса или подождать малость.
Не в силах выдавить из себя ни слова, Калистрат тупо молчал, и тогда кто-то произнес негромко:
– Может, нового срока боится? Пожизненного. Но ты ему скажи, что здесь ему не фраера подсадные, чтобы ментам сдавать. Нам самим интересно правду узнать…
Когда Калистрат закончил свой рассказ, предварительно опорожнившись на параше, Палач только прокаркал удивленно:
– Так он же тебя просто подставил, твой Тенгиз. И тот цирк в столярке, будто тебя хотели опустить… Короче, козел твой Тенгиз, а козлам – козлиная честь. Так что, садись и пиши маляву.
– К-какую еще м-маляву? – заикаясь, выдавил из себя Калистрат.
– Признательную, – пояснил Палач, пододвигая Калистрату шмат колбасы и кусок хлеба. – Малявку братве на зону, в которой ты, у следака на допросе, поведаешь братве и про Тенгиза своего, и про то, как он тебя на Хозяина науськивал, и про то… Короче, так! Пожрешь сейчас с нами, а, потом уже, помолясь…
Маляву на зону писали всей камерой. Вернее, Палач диктовал, подбирая емкие слова, а Калистрат выводил на клочке бумаги то, что ему приказывали писать. Рука не слушалась, но это уже был совсем иной страх, нежели тот, потливый и обволакивающий, который еще совсем недавно сковывал его волю и сознание раскаленным обручем.