Дело петрушечника
Шрифт:
Сыщики с несколько натянутыми улыбками приняли бокалы с напитком, и Лилия, чтобы не выделяться среди прочих гостей, приобняла Муромцева за талию и слегка прижалась к нему. Это невинное прикосновение женского тела заставило сыщика немедля покраснеть, и он впервые возблагодарил судьбу, что на нем надета маска. Они стояли в отдалении ото всех, разглядывая предающихся утехам гостей, когда Муромцев заметил в углу залы уединенный будуар, из которого вырывались алые сполохи света. Он указал Лилии на это еще не исследованное место, и спутники направились к входу.
Тихо проникнув за ширмы, они огляделись. Все кругом было залито светом красных фонарей, вызывающим странное будоражащее чувство. В салоне было всего несколько мужчин в роскошных пиджаках и черных носатых масках. В углу на подушках сидел по-турецки полуголый мальчик-флейтист в чалме и выдувал бешеную сатанинскую мелодию, от которой схватывало сердце и ломило виски. Плотоядные взгляды мужчин были направлены на крохотную эстрадку, на которой извивалось полуобнаженное существо в красном атласном платье. Этот костюм был богато украшен перьями и переплетающимися змеями, а за спиной раскрылись перепончатые крылья. Так, наверное, могла одеваться королева демонов из горячечного сна. Танец был под стать — странным, вычурным и источавшим похоть. Это была невероятная развратная версия пляски Саломеи.
Мужчины
Тем временем танец приближался к апофеозу, мужчины, словно потеряв рассудок, пресмыкались, пытаясь дотронуться до ног танцора. Наконец на последних визгливых нотах сатанинской флейты Кобылко протянул вперед обнаженную ногу с накрашенными ногтями и коснулся груди одного из поклонников — потного толстяка с золотыми перстнями на пальцах-сардельках. Толстяк взвыл от восторга, поцеловал пальцы, подхватил танцора и под завистливыми взглядами увлек его в темный проем двери, за которым, видимо, находился тайный проход в номера.
Сыщики тихо отошли в сторонку и встали у стены, подальше от криков и музыки. Вид у них был озадаченный.
— Ну теперь, по крайней мере, нам понятно, откуда у него деньги, — заметил Муромцев, делая глоток подвыдохшегося шампанского. — Думаю, теперь вопрос с Яковом Кобылко можно считать закрытым. То, чем он занимается, безусловно, в высшей степени возмутительно. Но это скорее преступление против морали, оно не подпадает под нашу юрисдикцию. Нам следует скорее вернуться к нашим делам — уголовным. Госпожа Ансельм? Вы в порядке?
Лилия молчала, закусив тонкую губу. Ей явно было не по себе, взгляд рассеянно блуждал, а кожа стала бледнее, чем костюм Коломбины.
— Роман Мирославович, — вымолвила она наконец напряженным голосом. — Мне необходимо вам кое-что рассказать. Кажется, я нашла ключ к разгадке.
Глава 26
Тишина повисла над столом, перемежаясь слоями с табачным дымом. Эту вязкую паузу всколыхнуло дыхание Лилии Ансельм, до той поры сидевшей прямо и молчаливо. Ее и без того бледное лицо сейчас отливало серым — словно за столом сидел не человек, а мраморная статуя.
— Вы часто спрашивали меня, господа, — неокрепший голос споткнулся на первой фразе, но постепенно обрел силу, — о моей… травме. Она жгла и томила меня изнутри, и я не видела никакого средства и никакой надежды исцелиться. По сей день она не дает мне покоя, и, полагаю, этого никогда уже не случится, но сейчас я вижу, что мой рассказ поможет пролить свет на преступление, что поставило вас в тупик.
Произнося это, Лилия преображалась — бледность исподволь уступала место пламени затаенной ярости. Ее слова проникали в сердца слушателей, словно нож, и по мере своего рассказа она вонзала этот нож все глубже.
— Не думаю, что все преступления похожи одно на другое, ибо все негодяи и безумцы творят свое неповторимое зло. Но одна черта объединяет большинство из них. Не только преступников, но и обычных людей — порядочных и достойных членов общества. Я говорю о власти. Каждый жаждущий власти рвется к ней лишь с одной целью: мучить, терзать, унижать тех, кто находится хоть на ступеньку ниже. И чем более безумен человек, наделенный властью, тем более он жесток в своих пытках. И чем слабее его жертва, тем легче добивается он цели — наслаждения. Куда проще обидеть ребенка, женщину, старика — ведь они не ответят, потому что слабы, а безумец у власти — силен. Он чувствует, как подчиняются ему беспомощные ангельские души. Он захлебывается в этом пьянящем чувстве — ведь оно почище водки будет, господа! Можно даже не бить, не применять силу: одно только сознание того, что можешь это сделать — ударить, унизить, подавить, — слаще плотских утех! А ежели сие вожделение со сладострастием совместить, то это станет высшим наслаждением для любого человека, и не каждый сможет с этим справиться. Это случилось со мной, когда я была юной эмансипе, свободомыслящей суфражисткой. Я бредила искусством! Я жила им! В шестнадцать лет я мечтала убежать из дома и посвятить… нет, отдаться искусству! Я брала уроки живописи, писала стихи, музицировала. Разумеется, я видела себя на сцене столичных театров, блистающей в салонах и кружках среди молодых талантливых людей, в особенности девушек, которые вот-вот разорвут оковы старого мира и подарят ему новое искусство. Я стала чаще покидать имение, проводя время в художественных салонах губернского города. Мать моя давно умерла, а старик-отец не имел на меня ни малейшего влияния. Я лукавила с ним — говорила, что еду учиться, и этого ему было довольно, он верил мне. Я возвращалась домой когда хотела, могла не ночевать неделями, а где — отца не волновало, но я все же лгала ему, что остаюсь у подруги. Однажды в салоне на мои работы обратил внимание богатый художник из соседней губернии. Его имя никому не было известно, но он так швырял деньгами, что казалось, будто он весьма успешен. Он утверждал, что пишет для парижского бомонда и, разумеется, под псевдонимом, потому что мирская слава ему чужда и безразлична. Главным для него была живопись. Он заявил, что изобрел новый вид творчества — сопряженный с мистикой и спиритизмом. Общение с потусторонним, говорил он, откроет путь великому искусству, соединяющему вселенную и время — прошлое, настоящее, грядущее. Его подмастерьями станут духи, демоны и ангелы — они помогут созидать столь великое искусство, что доступно лишь элитарной публике — миллиардерам, ученым, гениям. Он показывал свои наброски — это были смелые, необычные работы, в самом деле малопонятные широким массам. Он предложил мне стать своей ученицей, а я с радостью и без раздумий согласилась. Он назвался Францем, и, как я потом уже выяснила, имя было не настоящим. Он просил обращаться к нему «мессир Франц». Не откладывая, я прибыла в его имение, где он выделил мне комнату во флигеле. Я написала отцу, что уехала учиться в другой уезд, не указав точного адреса. Мессир Франц посвятил меня в свой оригинальный метод написания картин. Мы увлеченно изучали оккультную литературу, практиковали спиритизм. Я жаждала услышать от него одобрение. Но к своему ужасу, получила лишь осуждение. Однажды он страшно выбранился и сказал, что я отношусь к таким ученикам, которые могут творить только под угрозой наказания. Вся моя жизнь прежде была полна свободы, мой добрый отец и голоса на меня не повышал, не то что наказывал. Разве только мог лишить сладкого — за грубую шалость. Еще спустя неделю мой учитель вдруг стал мрачен. Он молча шагал по мастерской, нервно колотя кисточкой по ладони. Затем резко остановился и, не глядя мне в глаза, заговорил. Он сказал, что искусство требует от каждого художника не только мастерства, но и смелости. Он требовал от меня освободиться от страхов и сомнений, открыться новым идеям и экспериментам. Он утверждал, что шедевр может быть создан только в состоянии крайнего волнения духа, когда ты готов рисковать и преодолевать. Я пыталась объяснить ему, что я и сама стремлюсь к новым средствам выражения, но я не готова броситься в бездны безумия и разрушить все рамки. Однако мой учитель не слушал меня, он настаивал, что только изнуренные страданиями художники способны создать настоящее искусство. Так прошло несколько недель. Я все больше и больше сомневалась в своих способностях и задумывалась, в своем ли уме мессир Франц. Он становился все более агрессивным и непредсказуемым. Если я делала что-то не так, он тут же бросал мне безжалостные слова о том, что я никогда не стану настоящим художником. Он осаживал меня, унижал и заставлял повторять одни и те же экзерсисы до полного изнеможения. Иногда даже применял насилие, пока психологическое, чтобы выжать из меня истинный потенциал, как он считал. Я чувствовала, что душа моя иссякла, что я теряю любовь к искусству. Каждый день я просыпалась в страхе и тревоге, рисуя себе жестокие картины ожидающего меня наказания. Я забыла о своих мечтах и стремлениях — я просто боролась за выживание. Однажды, когда мессир Франц был особенно агрессивно настроен, он приказал мне нарисовать портрет его собственной души. Но как можно изобразить нечто такое, что невидимо и неопределенно? Однако я не могла отказаться. Я нарисовала его в темных тонах, с искаженным лицом и пустым взглядом. Когда я показала ему свой рисунок, мессир Франц в ярости бросился на меня. «Ты ничего не понимаешь! Ты не способна постичь истину, и ты никогда не станешь настоящим художником!» — кричал он, сжимая мои плечи в своих пухлых, но цепких руках. Потом он схватил меня за руку и поволок в дальний заброшенный флигель, который всегда был закрыт. Он отпер замок и швырнул меня, словно мешок, в угол, туда, где стояла огромная ржавая клетка. Не отвечая на мои мольбы и не оборачиваясь, он вышел наружу и запер дверь. Казалось, будто он вставил этот ключ в мое сердце и провернул его, со скрипом выворачивая все нутро. Глаза освоились с полумраком, и я осмотрелась. Флигель был пыльный, с паутиной по углам и ободранной штукатуркой, из-под которой скалились проплешины кирпичей. На стенах висели чучела зверей, зловещие картины, скелеты животных и людей, оккультные чертежи и схемы. В щелях разбитых и заколоченных окон торчали горлышки бутылок, издававшие жуткий вой от любого, даже легкого, дуновения ветра. Сгнившие доски пола проваливались, едва я ступала на них. Когда мой взгляд упал на дверь, я отшатнулась — в огромной скважине замка, врезанного на уровне груди, я увидела отблеск зрачка. Мессир смотрел на меня в замочную скважину. «Проведи здесь ночь, голубушка моя, — пролез его шепот сквозь пыльное отверстие. — А если захочешь спастись — призови духов, авось защитят тебя. Но если у тебя не выйдет завести с ними дружбу, то — берегись! — высосут они твою душу подчистую! Жаль будет найти тебя тут утром мертвенькой. Однако очень уповаю на то, что всего лишь умалишенной. Адье». Я умоляла его пощадить меня, но жестокий учитель был неумолим. Он оставил меня там одну на целую ночь.
— О боже! Как вы это перенесли? — вскричал Барабанов, отчаянно сжав кулаки. Его пышная шевелюра, казалось, встала дыбом.
Даже Муромцев побледнел и сдавил ладонями виски.
Лилия продолжала:
— Он ушел. Я не слышала более ни малейшего звука. Живого человеческого звука. Мир мертвых окружил меня. Я робко взывала к забытому мною Богу, шептала молитвы — отчасти те, что в детстве заставляла меня зубрить матушка, отчасти — придуманные мною. «Боже милосердный и всемогущий, — твердила я, — спаси меня от ночной тьмы, от зла, которое подстерегло меня в этих стенах. Дай мне силу пройти через все испытания и позволь мне увидеть рассвет». Я молила всего лишь о рассвете! Мой слабый шепот сливался с ужасающим воем бутылок. Возможно, поэтому Бог и не услышал меня в ту ночь. Потому что рассвет — рассвет свободы — я увидела еще не скоро. Рваные лоскуты лунного света, проникавшие сквозь заколоченные окна, метались по стенам, являя мне то самое новое искусство, которое я так тщетно пыталась найти. Бог не отвечал мне. Был ли еще кто-то на этом или на том свете, кто познал всю глубину страданий — от того, что был отвергнут и… уже не возвышен в свет, а ниспровергнут в бездну? Был, разумеется. Отбросив страх, я обратила свои мольбы в иную сторону — к небытию. Я, пленница, молила о помощи пленников. Проклятая взывала к проклятым. «Алчущие демоны, бесплотные духи и нечистые твари, услышьте мой зов! Молю вас, разрушьте эти оковы!» Я была готова встретиться с самыми чудовищными порождениями тьмы. Увы. Демоны не явились, духи не услышали, чудовища остались в тени. Я была одинока и совершенно беспомощна. Я теряла рассудок, я отвернулась от тьмы и протянула руки обратно к Свету: «Мой добрый Бог, не отвергай меня в этот час тяжкого испытания. Дай мне мудрость и силу противостоять этой тьме, дай мне зрение, чтобы увидеть свет в ночи». Стонущий ветер был мне ответом. Возможно, Господь решил дать мне возможность искупить страданиями свои грехи. В довершение всего, обессилев и потеряв чувство реальности, я вошла в клетку, что стояла в углу комнаты, прикрыла ее дверь изнутри и легла на голые доски, не чувствуя вонзившихся в меня щеп. Утром мессир выпустил меня, но когда я рванулась от него в попытке бежать, он схватил меня и заявил, что ради свободы мне придется потрудиться — я напишу ему тридцать картин, и тогда он выпустит меня из замка — так он называл свое мрачное имение. А для плодотворной работы мне потребуется войти в плотный контакт с духами, иначе картины выйдут лживыми и неправдоподобными. Я воскликнула, что это невозможно, и потребовала отпустить меня немедленно, но мессир Франц ударил наотмашь по лицу, так сильно, что я не удержалась и упала. Он бросился на меня и придавил сверху.
— Довольно! — вскричал Барабанов. — Я не в силах более это слушать!
— Я еще не закончила, господа. Прошу немного терпения. Мессир Франц держал меня в той самой клетке, куда я добровольно вошла в первую ночь той череды глухого безвременья, впоследствии это привело меня на больничную койку, а после — и в мир духов. Он поставил туда мольберт, чтобы я писала. Изредка он приносил мне и еду, и питье, но чаще поил отварами из мухомора — чтобы ввести меня в транс, лишить ясности рассудка. Он говорил, что это необходимо для полноценного контакта с духами. С каждым днем я все больше утрачивала ощущение реальности: я не разбирала, когда ко мне в клетку заходил мессир Франц, а когда врывался демон, вползал змей или, бряцая кроваво-черными доспехами, являлся рыцарь. Кто-то из них учил меня живописи, кто-то уносил на крылатом коне в пучины ада, а кто-то просто овладевал мной, удовлетворяя похоть. Отчетливо помню, что при этом он всегда называл меня «голубушкой».