Дело принципа
Шрифт:
— Пацан по имени Большой Дом. По жизни же он просто заморыш. Недомерок. — Фрэнки покачал головой. — И где они его только раскопали? Разве президент не должен обладать лидерскими качествам? Я, конечно, не считаю себя таким уж великим лидером, но этому уроду Доминику только с воробьями воевать. Тьфу, даже говорить о них противно.
— Было бы очень здорово, если бы вы, мистер Белл, отправили всю эту троицу на электрический стул, — снова подал голос Гаргантюа.
— Да уж, — согласился Фрэнки, — было бы круто. — Он повернулся к Хэнку. Его глаза были по-прежнему скрыты за стеклами темных очков, но теперь от его прежнего имиджа любителя живописи Пикассо, гордящегося своим испанским происхождением, не осталось и следа.
— Ведь нельзя же допустить, чтобы им все это сошло с рук, — вторил ему Гаргантюа.
— Никак нельзя, — подтвердил Фрэнки. — Очень многим это может не понравиться.
Еще какое-то время они сидели в молчании. Двое подростков красноречиво поглядывали на него, словно пытаясь донести смысл своих намеков, не прибегая к словам.
В конце концов Хэнк встал из-за стола.
— Ну что ж, спасибо за информацию, — проговорил он и сунул руку в задний карман брюк за бумажником.
— Не надо, я угощаю, — остановил его Фрэнки.
— Нет уж, я все же сам…
— Я же сказал, что угощаю, — уже более настойчиво повторил Фрэнки.
— Что ж, тогда спасибо, — сказал Хэнк и вышел из бара.
Мать Рафаэля Морреса возвращалась с работы домой после шести часов вечера. Она работала швеей на Манхэттене, в так называемом Швейном квартале. До того, как перебраться в Гарлем, она жила в пуэрто-риканском городке Вега-Байя, где работала в крошечной швейной мастерской по пошиву рубашек для детей. Здание, в котором находилась мастерская, снаружи ничем не походило на швейную фабрику. Это был аккуратный, чистенький домик в глубине небольшого сада, обнесенного кованым ажурным забором, за которым цвели дикие орхидеи. Рабочий день Виолеты Моррес начинался в восемь часов утра и продолжался до шести часов вечера. Конечно, здесь, в Нью-Йорке, и условия труда, и его оплата были гораздо лучше, что правда, то правда. Но в Пуэрто-Рико, возвращаясь домой после работы, она знала, что там ее ждет сын Рафаэль. А здесь, в Нью-Йорке, этого уже не будет никогда. Потому что ее Рафаэль был мертв.
Она переехала в Нью-Йорк по настоянию мужа, работавшего мойщиком посуды в ресторане на Сорок второй улице. Сам он перебрался сюда годом раньше ее и поначалу жил у каких-то своих дальних родственников, откладывая деньги на то, чтобы снять отдельную квартиру и выписать к себе жену и сына. Она же приняла это предложение без особого восторга. Конечно, ей было прекрасно известно, что Нью-Йорк — это город больших возможностей, но уезжать из Пуэрто-Рико не хотелось, да и страшно было покидать родные места и отправляться навстречу неизвестности. Полгода спустя муж бросил ее, подавшись к другой женщине и предоставив им с сыном возможность самостоятельно искать средства для выживания в большом городе.
В свои тридцать семь лет — подумать только, она, оказывается, всего на два года старше Кэрин, жены Хэнка — она выглядела на все шестьдесят. Это была очень худая, словно высохшая женщина с изможденным лицом, и лишь ее глаза и чувственные губы сохранили едва различимые следы былой красоты. Она не пользовалась косметикой. Черные прямые волосы были безжалостно зачесаны назад и стянуты на затылке в тугой пучок.
Они сидели молча друга против друга в гостиной ее тесной квартики, находящейся на четвертом этаже дома без лифта. Ее большие карие глаза смотрели на Хэнка с такой искренностью, что в какой-то момент ему стало не по себе. Это был взгляд, исполненный вселенской скорби. Ее горе было столь велико, что заглушить его не могли никакие уговоры и никакие слова утешения. Такое состояние требует тишины и уединения, напрочь отвергая всякое беспокойство.
— Да что вы можете? — спросила она. — Что вы вообще можете сделать?
По-английски женщина говорила хорошо, почти без акцента.
— Я могу позаботиться о том, чтобы свершилось правосудие, миссис Моррес, — сказал Хэнк.
— Правосудие? В этом-то городе? Не смешите меня. На торжество справедливости здесь могут рассчитывать лишь те, кто был тут рожден. Всех прочих не ждет ничего иного, кроме ненависти.
Слушая ее, он подумал о том, что в ее голосе не было горечи, хотя заявление само по себе было резким, вызывающим. Ему же была слышна лишь невыразимая печаль, отчаяние и обреченность.
— Это город ненависти, сеньор. Он пронизан ею насквозь, она всюду преследует вас, и это очень страшное ощущение.
— Миссис Моррес, я занимаюсь делом вашего сына. Может быть, вы расскажете мне что-нибудь еще о…
— Вот именно, вы занимаетесь делом. А ему уже ничто и никто не поможет. Вы больше ничем не можете помочь моему Рафаэлю. Мой сын мертв, а те изверги, что убили его, все еще живы. И если их оставят в живых, то убийства не прекратятся, потому что они не люди, а звери. Это же грубые животные, исполненные ненависти! — Она замолчала, неотрывно глядя ему в глаза. А потом, словно ребенок, спрашивающий у отца, почему небо голубое, сказала:
— Скажите, сеньор, почему в этом городе все так друг друга ненавидят?
— Миссис Моррес, я…
— Меня учили любить, — продолжала она, и внезапно ее голос потеплел, стал тоскующим, и в нем послышалась нежность, взявшая на мгновение верх над печалью. — Мне с детства внушали, что любовь — это самое прекрасное, что есть на свете. Так говорили мне в Пуэрто-Рико, в стране, где я родилась. Любить там легко. У нас там тепло, нет спешки и суеты, люди здороваются с тобой на улице, и все знают друг друга в лицо. Они знают, кто такая Виолета Моррес, и говорят мне: «Здравствуй, Виолета, как у тебя сегодня дела, есть ли новости от Хуана? Как твой сынок?» Ведь это очень важно — быть нужным кому-то, вам так не кажется? Очень важно знать, что ты — Виолета Моррес и что все эти люди на улице знают тебя. — Она снова замолчала. — Здесь же все по-другому. Тут холодно, все куда-то бегут, торопятся, и никто не поздоровается с тобой, не спросит, как дела. В этом городе нет времени для любви. Здесь есть только ненависть, отнявшая у меня сына.
— Миссис Моррес, виновные в гибели вашего сына будут наказаны. Я позабочусь о том, чтобы справедливость восторжествовала.
— Справедливость? Здесь может быть лишь одно справедливое решение, сеньор. Прикончить убийц тем же способом, как они расправились с моим сыном. Справедливость восторжествует, если им сначала выколют глаза, а потом набросятся на них с ножами, как они накинулись на моего Рафаэля. Другой участи эти изверги не заслуживают. Сеньор, это же звери, грубые, грязные животные, можете не сомневаться. И если вы не отправите всю троицу на электрический стул, то здесь уже никто не будет чувствовать себя в безопасности. Я говорю это от всего сердца. Останется лишь страх. Страх и ненависть — они будут безраздельно править этим городом, а честным, порядочным людям останется лишь прятаться по своим норам и уповать на Господа.
Мой Рафаэль был хорошим, добрым мальчиком. За всю свою короткую жизнь он не совершил ни одного дурного поступка. Глаза его были мертвы, сеньор, но у него было большое, чуткое сердце. Знаете, ведь считается, что слепой человек нуждается в постоянной опеке. Но на самом деле это не так. В этом была моя ошибка. Я дрожала над ним, пылинки сдувала, старалась всегда-всегда быть рядом. Это продолжалось до тех пор, пока мы не приехали сюда. А потом его отец ушел от нас, и мне пришлось срочно искать работу. Ведь нужно же на что-то жить. Рафаэль же, пока я была на работе, проводил время на улице. И на этой же самой улице его и убили. Хороший мальчик умер.