Демидовы
Шрифт:
Прощаясь, Еремка обнял Сеньку крепко:
— Ты, мил-друг, прирос к моему сердцу. Помни: в беде я первый помощник тебе… Выручу!
Пошла бесконечная сибирская дорога. Скрипели телеги, у кандальников позвякивали цепи…
Люди от тоски, от тягот запели унылую песню.
Позади в последний раз мелькнули и исчезли синие воды Камы.
8
Акинфий Демидов и приказчик Мосолов давно уже отправились на Каменный Пояс. Всю дорогу они поражались просторам и богатствам нового края. Путь лежал через Башкирию, в ней пошли увалы и горы; с каждым днем горы становились
Демидовский обоз передвигался ходко: торопился Акинфий к жалованному заводу и землям. Жадный Мосолов разжигал Акинфия:
— Земли не огребись, народишко кругом к хозяйским рукам не прибранный. Послал вам с батей господь бог жатву обильную. Эх, кабы мне такие просторы, я бы заглотал все…
Бывший купец с завистью поглядел на Акинфия, тот усмехнулся и спросил:
— И не подавился бы?
— Ничего. Все прибрал бы, к таким делам я ненасытный. Да и так я прикидываю: не обидите меня с батей за мою службишку…
— Не обидим, но то знай: хапать без спросу не дам, повешу! — Лицо Акинфия было строго и жестоко.
Купец подивился в душе: «Эк, быстрый какой! Сам хапуга из молодых, да ранний, а другим ни крошки». Однако лицо Мосолова расплылось в улыбку:
— Да ты что, Акинфий Никитич, напраслину на меня возводишь. Я как пес добро ваше оберегать буду. Увидишь сам…
Мосолов быстро и толково выполнял наказы Акинфия, глядел ему в глаза. Дорога дальняя и тяжелая — кони уставали, и Мосолов менял коней у башкиров за негодную мелочь, а то просто арканил скакунов в табунах, башкирским табунщикам бил лица в кровь и грозил:
— Я человек царский, мне все можно. Другие радовались бы чести, что коней их беру, а они воют… Ух ты!
Башкиры по улусам кляли хапуг; старая обида еще не отошла. Осторожный Акинфий предупреждал Мосолова:
— За ловкую хватку хвалю, но ты потихоньку, без шума, а то нам же пребывать в этих краях…
— Это ты верно, Акинфий Никитич, — соглашался Мосолов. — Ух, и разум у тебя большущий…
На возах ехали бойкие московские мастеровые — народ разбитной, песни пели. На последней подводе сидели тульские старики: пушечный мастер и доменщик. Каждый думал свою думу. Доменщик, жилистый, с умными глазами, указывая на глухие боры и серые шиханы, восторгался:
— Ну и край! Сколь я на своем веку домниц возвел! Сколько железа из руд в них наплавили! Мастерство мое старинное и для отчизны потребное, только беда — на купца робим! Сбежал бы, кабы не любил свое дело!
Рядом с ним на подводе сидел пушкарь, легкий, веселый старик. Он радовался солнцу, птичьим голосам, лесному шуму.
— А я пушки лажу, голубушек роблю! — ласковым голосом отозвался он. — В нашем роду все пушки да ядра лили. Пушку сробить — большое дело, мил-друг! Нет больше радости, когда выйдет пряменькая, гладенькая, крепенькая! Обточишь ее, милую, и сдашь для обряженья. А когда обрядят да на поле заговорит пушечка-голубушка, душа возрадуется! Эх, мастерство, мастерство — радость одна, только оно и веселит!.. Эвон, глянь, сколь важен стал хозяин! — кивнул он в сторону молодого Демидова.
Ехал Акинфий впереди обоза на сером коне, сидел он ловко, легко. Глядя на его широкие плечи и тугую загорелую шею, доменщик сказал:
— Ишь вылетел стервятник из гнезда родительского. Сердцем чую, высоко взлетит!..
В горах долго погасал закат, вечер стоял тихий, ясный; синели ельники; на озерах шумно хлопотали гусиные стаи…
После долгой дороги наконец распахнулась долина, в ней заводский пруд; поблескивая, он уходил верховьем за лесистые скалы. На берегу пруда дымила домнушка.
— Вот и Нейва-река! — Акинфий натянул поводья, и конь медленно пошел под гору; взор хозяина холоден, на переносье легли две глубокие складки. За хозяином с горы потянулся длинный обоз; все притихли, присматривались к новым местам, где приведется ладить свою жизнь. Кругом вздымались дикие горы, наступали хмурые леса. Среди них заводишко выглядел бедно: серые приземистые строения, каланча — все было убого. В этот тихий вечерний час солнце опускалось за горы, над прудом таял темный дымок домны.
Нового хозяина встретили грязные, лохматые псы. Хрипло пролаяв, они лениво отошли под навесы. Рабочие у штабелей, поснимав шапки, с любопытством глядели на приезжих. Склонив нечесаные головы, путаные бороды, они глядели угрюмо, исподлобья.
Акинфий соскочил с коня и прошел в контору. В ней за тесовым столом сидел остроглазый писчик с жидкой косицей на спине и, потягиваясь, до слез зевал.
Акинфий по-хозяйски шагнул вперед:
— Этак от лености скулы свернешь. Эй, малый, где управитель тут?
Канцелярист поскреб затылок:
— Я тебе не малый, а писчик. Вот кто я… Да ты, супостат, отколь взялся да что кричишь? Чего доброго, дьяка взбудишь…
Управитель Невьянского казенного завода, подьячий Деревнин, четвертый день тянул хмельное. Пьяный, опухший, он валялся за перегородкой на скамье и храпел. Акинфий шагнул вперед к столу, схватил писчика за косичку и выволок на середину горницы:
— Ты, крапивное семя, сгинь отсель. Отныне конюхом жалую, за нерадивость пороть буду. Понял?
— Ой, это как же?
— Брысь! — Демидов сжал кулак, писчику страшно стало, екнуло сердце, мигом юркнул из конторы, перекрестился:
— С нами крестная сила! Может, бес, может, оборотень. Ох ты!
На заводскую площадь стягивались подводы, и проворный Мосолов, ругаясь, выстраивал их полукружьем. Рабочие люди, побросав работы, сбегались к табору. Приезжих окружили заводские бабы, ребята, лезли с расспросами. Московские мастера раскладывали костер; площадь была обширная, строения редки и крыты дерном.