Демонология нашего района
Шрифт:
14
А девушка сидела на подоконнике, смотрела во двор, мечтала о других котах, гладила имеющегося. В окна плескалась тьма, там ездили по кругу маршрутки, дул ветер, брели, держась за кусты, чьи-то дети. Умирали в муках чьи-то любови в виде котов, а чьи-то не умирали. Это уж как повезет. И чтоб избежать лишней кошачей мучительной смертности, можно просто беречь свою любовь. Так она думала, глядя из окошка, а тем временем ее растолстевшая любовь спрыгнула с подоконника и, стуча когтями, пошла в лоток. В кухне выплеснулся с причмокиванием ихтиандр, этажом ниже собралась идти скандалить тетенька с кудельками. Тетенька любила бабушкиного второго мужа, он однажды сходил к ней одолжить соли, с тех пор она его любила. Он с тех пор не ходил к ней за солью, покупал вовремя свою, а она все любила его и любила, все приходила к нему ихтиандром, а он не замечал. А первый муж бабушки приходил к ней паучком, и она тоже на замечала. И сборщик, до сих пор любящий девушку, пришел к ней с топором, а она тоже не заметила. И оба, девушка и муж, приходили друг к другу кошкою. И много еще таких усатых, блохастых неразделенных любовей бродит во тьме от Культуры до Композиторов, улицей Кустодиева, горбатым, как после бомбежки, Поэтическим бульваром. Ветер развивает карвинг, дождь бьет по татуажу бровей, по черному пуховику, фары маршруток на мгновение озаряют соляные заломы на штанинах синих джинсов, и ничего вокруг, кроме безнадежных Науки и Просвещения, и абсолютного, конечного тупика Жени Егоровой, и кажется, что любовь прошла, что ее нет и никогда не было. И не будет.
15
Но любовь всегда приходит. Любовь не долготерпит, не милосердствует, она все ходит и ищет своего. Она придет ихтиандром в кухне, паучком за шкафом, призраком дедушки с пачкой люминала, самодостаточным котом с глистами и блохами, сборщиком мебели с неугасшими чувствами, она придет, она всегда приходит. И на лапах ее когти и паутина, и в руках ее рулетка, и за пазухой ее топор, и в кармане ее украденные, ни к одному замку не подходящие ключи. Она ничему не верит, ни на что не надеется, она неутомимо рыщет в просторной ветреной темноте Науки и Просвещения, и от нее не уйти. Даже если запереться в новой, чудесной квартире, даже если брести пешком в гости, уползти под кровать, разбиться на Испытателей, заблудиться на Плуталова. Даже если вырваться из круга маршрута маршруток, поехать на пригородном э/п по ж/д, ночью, на последней электричке поехать на дачу, даже там, переходя пути, увидишь метнувшийся на крылечко домика регулировщицы хвост и услышишь, как над чернеющей сельской местностью землей несется нечто нечленораздельное: «С третьей что-то там платформы туда-то по такому-то пути…» Но это все видимость, точнее, слышимость. На самом деле над платформой, путями, идущим спать машинистом, домиками, лесами, озером, насыпью раздается «Володя, курицу купи и постарайся, чтобы достаточно жирную!..» И мерцает окошком
Райские яблочки
Дачная, а точнее сельская, а еще точнее – огородная местность поднималась горами и стлалась долами. Вокруг грохотали и фырчали пригородные электропоезда, «поезд хррррдырррдырр проследррррыр по третьему пути-ти-ти-ти…», раскатывалось эхо над пересеченной местностью, где на горах сверкали в лучах полуденного солнца пленки парников, а в долах неутомимо поворачивались над грядами увесистые, как мегалиты, обтянутые потрескивающим трикотажем зады местных жительниц. Спереди над трикотажным мегалитом низко нависал конгломерат наспех уложенных в лифчик грудей. Солнце нещадно пекло эти устойчивые и по-своему вполне эстетичные и даже разумные конструкции. Дождь изливался на их грядки, крыши и парники. Их дети и внуки ехали в гудящих электропоездах, их мужья гудели в поросших незабудками и чертополохом осыпающихся карьерах после рабочего дня, после трудного дня. Самым трудным (в каком-то смысле) и в каком-то смысле самым легким днем была пятница. Под вечер, перед закатной поливкой, женщины бродили полями и тропами, внимательно глядя под ноги, и искали себе мужей. Вечером пятницы почти никому из мужей не доставало сил добраться до дому, и они засыпали прямо там, где ими овладевала усталость. Тонкие комариные ноги, выдыхаемый спирт и ласковый вечерний воздух пытливо ощупывали их темные, украшенные морщинами лица. Женщины подтаскивали найденных мужей ближе к парадным, чтобы их можно было увидеть из окна, а сами отправлялись обратно на участок, на огород. Там ждали их незавершенные дела. В сумерках женщины возвращались. В глубине остывающей летней ночи под окнами пробуждались мужья и всходили по лестнице в квартиру, на супружеское ложе. Наутро всех снова ждала работа, а главное – ждал огород. Все, вся жизнь поселка в целом закручивалась и раскручивалась тоже вокруг огорода, вокруг этого понятия, его наличия, состояния и поддержания должной изобильности. Все остальное, мужья, дети, работа, жизнь и смерть, бытие и ничто, было лишь незначительными шагами в сторону, ответвлениями, побочными партиями. Как религиозный человек смиренно пережидает земную жизнь с ее соблазнами и суетой, прозревая, прищурившись, впереди жизнь вечную, так и жительницы поселка безропотно исполняли свой долг жен, матерей, любовниц, работниц и домохозяек, но душами и думами их полновластно владел лишь огород. Это было главной темой всех вечерних светских бесед на лавочке у песочницы, быстрых обменов важнейшей информацией при встрече у магазина или на остановке – заборы, насосы, парники, плодожорка, у кого что растет, а у кого не растет, как лучше поливать, удобрять, окучивать и опрыскивать. Росло у всех, в большей или меньшей степени, кому-то больше удавались помидоры, кто-то специализировался на кабачках, были укротительницы черной смородины и повелительницы крупной и усатой, как древний Велес, клубники. Многие, помимо основного плодомассива, баловались роскошными цветниками. На нескольких участках регулярно собирался выдающийся урожай яблок. Но вот именно яблочная тема являлась главной загадкой и поводом для бесконечных удивлений и обсуждений. Это было непостижимо и поразительно, но яблоки лучше всего родились на участке у одного мужчины, Аркадия. А ведь Аркадий был даже не местный! Аркадий был не местный, дачник, он жил в городе, а в поселок приезжал только летом, ну и еще весной и осенью, а зимой часто уезжал. Правда, зимой жизнь в поселке все равно останавливалась, зимой огород впадал в спячку, но дело не в этом. С Аркадием было что-то не так, не в плохом смысле, а просто от него веяло какой-то таинственностью. Почему-то, и почти все это чувствовали. Несколько лет назад Аркадий внезапно явился неведомо откуда и купил участок со склоненным забором, одичавшими бесплодными яблонями и горестно вздыбленным скелетом парника над высохшим прудиком. Хозяйка участка, рассыпавшаяся от времени старушка, не оставила родственников, а поскольку в поселке все были в большей или меньшей степени родственниками, все уже думали, как по справедливости распорядиться участком, кому доверить твердой мозолистой рукой вести его из тьмы и хаоса запустения вперед, ввысь, к свету и цветению, плодоношению и конструктиву. И тут возник Аркадий, неведомый, общительный, с уютно лежащим на коленях животом и уютно лежащими на груди щеками, почему-то с гитарой в чехле, возник и принялся, засучив рукава на огромных ручищах, неутомимо созидать. Он реконструировал, т. е. практически воссоздал из праха и дом, и сортир, поставил изысканный, но крепкий забор, а на теплицы Аркадия приходили смотреть люди с других улиц, и даже однажды приехала семейная пара на мотоцикле с коляской из соседнего поселка, и муж зарисовывал чертежи в блокнотик, так остроумна, дерзка и удачна была инженерная мысль Аркадия в нелегком деле модернизации парников! И все остальное, весь быт и антураж участка, тоже постепенно наполнились вроде бы не такими уж значительными и важными на первый взгляд и по отдельности, но в целом производящими удивительное впечатление нововведениями. А главное – все, все зеленые насаждения и культурные посадки неудержимо пошли в рост. На смену смерти и запустению пришла жизнь, такая отчетливая и стремительная, что хотелось постоянно поглядывать за Аркадьев забор, убеждаться в торжестве жизни. Даже как будто бы рыбки заплавали во вновь исполненном водой пруду! По-хитрому протянутое электричество, отведенный от шланга рукав к душевой кабинке, флюгер на крыше, японский сад возле мангала – вроде бы все это встречалось и на других участках, и у соседей переливались, как в ботаническом саду или там эдеме, цветы всех оттенков и форм, и вились плющи, и плыли в июльском мареве светлые плитки дорожек, и блестели под теплыми дождями жирные толстомясые листы каких-то пальм, что ли, если не чего поэкзотичней, но у Аркадия все эти детали обретали совершенно новый, особенный смысл и даже облик. А может быть, дело было в личности самого Аркадия. Настолько он сам был необычным, особенно, конечно, в обстановке поселка, но и за вычетом поселковых реалий Аркадий был очень и очень непрост. Во-первых, он был очень высокий. Во-вторых, очень толстый. Конечно, это все полная фигня и совершенно не важно, кто там толстый, а кто худой, но что-то сразу цепляло уже в его облике, фигуре рыхлого гиганта, этакого засидевшегося сказочного богатыря, с вечно красным и распаренным, будто только что после баньки, лицом, готовым ежесекундно разложить на груди щеки счастливой сдобной улыбкой. Аркадий был редкостно доброжелателен и отзывчив. Не зря его всегда любили дети и бегали за ним шумной стайкой! Поселковые дети, правда, за ним не бегали, они бегали сами по себе, торчали на Окуневке или резались в карты, азартно плюясь, в кустах за песочницей, под аккомпанемент полифонии из мобильных телефонов, или расхаживали по главной улице, сомкнув ряды, мрачно раскрасив глаза (девочки), или чиня какой-нибудь зловонный мопед (пацаны), ну а мелочь ковырялась на качелях и лопухах. Так что этим детям, взраставшим сами как лопухи на обочинах родительских огородов, было не до Аркадия, но дети из его другой, городской, жизни, о которой он охотно рассказывал, любили его и вечно-то висели на его руках и большой спине. Тому была еще одна причина – Аркадий-то сочинял детские песни! Сочинял во множестве и сам пел под гитару, и это тоже было удивительно и необычно. Этакая ожирелая орясина, с вот такенными ручищами, берет гитарку и принимается, вибрируя затерявшимся в развале щек подбородком, километрами петь про котиков и резвых пони, скачущих по брусчатке города Детства. Про доносящийся с острова Детства ветерок, иногда задувающий в нашу взрослую жизнь и заставляющий разлетаться самолетиками скучные бумаги с наших серьезных взрослых столов. Про гигантские раковины, в которых дремлет попутный ветер когдатошних морей, про улиток и синиц, мчащиеся сквозь лето велосипеды и незабываемую, робкую и трогательную, первую любовь. Смешные девчонки с торчащими косичками, бескозырка старшего брата и шинель отца, жирафики и чижики-пыжики, веснушки и румяные щеки, бумажные кораблики в лужах и поднимающие в этих же лужах тучи искрящихся брызг чьи-то озорные ноги в резиновых сапогах на вырост, щенки и снежки, прыгалки и салки, медвежата и салазки, ялики и мостки, радуги и воздушные змеи, стрекозы и бубенчики – весь этот зверинец бесконечно извлекался толстыми Аркадьевыми пальцами из гитарного чрева, и вдохновение, подобно парниковым газам, почти физически ощутимо поднималось в небеса от его влажных щек. Была даже мини-опера про Трех Поросят, с особенно проникновенной партией Нуф-Нуфа… Песни являлись ему сами, практически готовые, как будто какие-то голоса напевают их прямо из воздуха, доверчиво делился Аркадий с соседями. И ведь он всегда, практически с рождения, любил музыку, и, конечно, ею и надо было сразу заниматься всерьез, получать образование, но не сложилось, к сожалению. Чем только не занимался в жизни, и тем и другим. Раньше занимался ресторанным бизнесом, очень нравилось, еще в девяностые, потом тоже много чем занимался. Теперь вот тоже у Аркадия была очень интересная профессия – он, можно сказать, создавал миры! Да-да. Занимался ландшафтным дизайном. Тут и пригодились его знания о природе, растениях и минералах, которые он тоже всегда очень любил и давно изучал. И деньги приносит неплохие, и заказчики попадаются очень интересные люди. И главное, как это невероятно увлекательно, процесс созидания, соединения, перехода на иной качественный уровень, когда из ничего рождается нечто. Потрясающе. Чувствуешь себя буквально всемогущим! Вот, например, посмотрите на яблоки! И все послушно смотрели на яблоки, на которые, лучась гордостью из глубины щек, указывал Аркадий, впрочем, все и так регулярно смотрели на эти яблоки и без всяких указов. Яблоки были просто чудо. Такие огромные, сияющие, глянцевые – ровно такие же, как продают в городе в разгар зимы, импортные, выращенные на пестицидах и прочих ГМО, неполезные и даже отчасти ненастоящие. Но эти-то были настоящими! Они росли у всех на глазах, Аркадий ничего ни от кого не скрывал, никаких особых секретов, правда, уверял, что секретов-то и нет, но не скрывал. И даже более того – яблочки эти выросли на тех самых яблонях, которые все местные знали всю жизнь. С веточки, с худенького саженца. И яблони эти давно уже состарились, одичали, вышли из репродуктивного возраста, какая-то дрянь жрала их морщинистые листья, и тут вдруг бац! – появляется Аркадий, и яблони нежданно-негаданно принимаются приносить плоды, как не в себе, да какие плоды, и складывать их с отяжелевших ветвей к ногам вдохновенного Аркадия. И никакой при этом речи не идет о плодоношении раз в два года, каждый год! А возможно, лучится Аркадий щеками, возможно, я уговорю их плодоносить и два раза в год! Я работаю над этим… А в чем же все-таки секрет, ну в чем секрет, все допытываются у Аркадия местные жительницы, соседки, загорелые языческие праматери, скифские бабы в лосинах с тяпками наперевес, но Аркадий лукаво отводит взгляд. Глубина залегания грунтовых вод, бубнит он, компост, энтомофаги, содержание почвы в междурядьях плюс многие сорта яблонь с хорошим здоровым стволом при двух-трехкратном омоложении кроны могут продуктивно жить до восьмидесяти и более лет, ежегодная обрезка без применения укорачивания однолетних приростов путем перевода их на ветви с большим углом отхождения, расположенные ниже, прививка поросли от подвоя, установка подпор, черный пар и культурное задернение, перечисляет Аркадий, но каким-то образом, голосом, выражением лица, а может, движением толстых пальцев, дает понять, что это все не важно, главная хитрость не в этом. Так в чем же, в чем же, изнемогают соседки, алчно заглядываясь на прельстительно таящиеся в листах глянцевитые бока, и искуситель-Аркадий наконец сдается. Есть, кивает он, есть один секрет. Яблочки-то хотят, чтобы в них содержалось железо. Поэтому в почву надо добавлять железо. Феррум. Подкармливать корни железом. Поэтому, шепчет Аркадий, щеки его блестят, живот вздымается, и вздымаются над его головой под ветром листья и блестят под солнцем яблоки, поэтому я сразу же, как приехал сюда, закопал под корнями своих яблонек железо… Как, и это все? И только-то? – разочарованно переглядываются соседки. Будто они сами не в курсе про этот фокус с железом. Никакой феррум под корнями никогда в жизни не даст таких вот яблочек, никакая железяка, хоть весь окрестный металлолом закопай… Наверняка есть еще что-то. Ну есть, застенчиво признается Аркадий. Есть еще кое-что. Как говорится, есть одно «но». Ну?! Я им… пою, – шепчет Аркадий, таинственно расширяя свои потерянные внутри лица глазки. Вы им… что? Да, кивает Аркадий, кивает щеками, и брюхом, и головой. Они для меня как живые, вот я с ними и разговариваю, и пою им! Я им говорю: ах вы мои хорошие, растете? Ну растите, растите большие и красивые. А потом беру гитару и пою им. Пою им про Остров Детства, про кораблики, про самолетики, про пароходики, про прыгалки и салазки, про котиков и стрекоз! Про классики! Про барашки волн! Пою им! Про резвого пони!! Какой к такой-то матери резвый пони, хотят сказать недоумевающие женщины, но вдруг, внезапно, будто вкусив от некоего тайного знания, они все понимают, прозрев. Они смотрят на толстого большого Аркадия, стоящего под яблоней, закинув голову. Ветер шевелит складки белой футболки Аркадия. Тоги? Туники? Хитона? Вокруг все цветет, растет, этот рост будто бы даже становится слышен. Кружат в небе какие-то прекрасные белые птицы (энтомофаги?). Распирая теплицу, глядят сквозь пленку заросли томатов «бычье сердце». Стелется усталая раскормленная клубника. Пахнет укроп, вьется ввысь горох, выстроились неукротимые строи картошки, подмигивает петрушка, нашептывает что-то красная смородина, дремлет черная, влюбленно поглядывает на крыжовник белая. Так вот оно что! А Аркадий прав, вот ведь как. Они все живые, в этом и секрет. В этом и тайна. А мы-то пытались командовать ими! Мы дергали их, и опрыскивали, и удобряли. Диктовали и приказывали. Хотели повелевать ими, как неодушевленными, как низшими. А надо было просто спеть. Аркадий, поэт, человек творчества, нашел ключ к их исполненным хлорофилла сердцам! Он кормит их железом, но не так, как мы, а осознанно, осуществляя высший смысл – он кормит их железом, ибо железо питает кровь. Профилактика анемии. У них такая же кровь, как и у нас! А вот мы не такие, как Аркадий. В нас нет божьей искры, мы не способны поэтически переосмыслить окружающее. Мы не думаем о вечном. Поэтому наша доля – это труд, вечный труд не разгибая спины, глазами в землю и пудовой кормой в лосинах к небесам. А вокруг Аркадия все растет само, плодоносит и колосится. Аркадий – волхв! Он возносит к небесам свои песни (про салочки, скакалочки, резвого пони), и небеса, благоволя, шлют его участку благодатный дождь и благословенное солнце! И яблоки на его яблонях – это просто-напросто райские яблочки, только и всего! Никакого секрета. Аркадий действительно стоит в своих райских кущах, на фоне японского садика, благостный, как сам Господь Бог, и радостно кивает соседкам. Да-да! Главное – это творчество. Это стихия музыки! Музыка облагораживает нас, творчество возносит нас ввысь, в небеса. Аркадию надо было сразу заниматься музыкой, не терять время на другие занятия. Ну ничего, ничего, он наверстает! Тем более что песни приходят к нему сами, уже готовые, будто кто-то шепчет, нашептывает. Я не могу, говорил Аркадий под яблоней, отягощенной плодами, не могу не петь. Они сами приходят ко мне. Я, может, и рад бы иногда не петь, но они приходят, они окружают меня, они заставляют себя петь! Толпятся вокруг. Я их чувствую…
Надо по-иному воспринимать жизнь, тогда и будет вдохновение, и райские яблочки, думают женщины. Но мы не можем. Нам кажется, что все это бред, если честно. Но яблоки-то есть! Да, яблоки есть, они висят, клоня ветви к земле, они отчетливы и убедительны. Но ведь не песенками же, в самом-то деле?… А чем же тогда? А яблоки висели, сияя… Женщины, еще раз взглянув на них, уходили, прощаясь с Аркадием, облитым закатным солнцем, покидали этот райский сад, затворяли за собой его калитку. Им надо было поливать, и закрывать, и искать мужей, и готовить ужин под томительный вой электричек, ибо каждому свое.
Каждому свое, бормотал под яблоней Аркадий, я чувствую, что музыка – это мое. Пусть от меня уже как будто бы шарахаются в некоторых студиях звукозаписи. Там, далеко, в городской жизни. Песни сами приходят ко мне. Я не могу их не петь. С тех пор как я удалился от дел, и поселился тут, и стал подкармливать яблони железом. Закопал под одной утюг, с налипшими остатками горелого мяса, а под другой – в нескольких местах ржавую от крови арматуру. А кто, кому было легко вести в девяностые годы ресторанный бизнес?! Не все сразу определяются со своим призванием, кого-то жизнь слегка поводит кружными путями. Они сами приходят, нашептывают, шелестят. И я должен их петь. И должен растить яблоки. Хоть так, шепчут они, хоть так, еще хоть на чуть-чуть осуществиться. Хоть капельку овеществиться. Хоть так, хоть как угодно. Еще немножечко быть, еще попозже – совсем не быть. Подышать, погреться, побыть.
Полиэтиленовый пакетик – душа картофельного мешка
(городской романс)
Однажды мы видели, как достаточно высоко в небесах летел стремительно прозрачный полиэтиленовый пакетик. Гони`м ветрами. Типа тех, что в универсамах намотаны коллективной кишкой на такие бобины. Но этот был явно оторван от коллектива и от бобины, он летел один, одинок, прозрачен, почти не различим в вышине, выше верхних этажей, трепеща, являя сквозь себя небеса, и воздух, и солнце, и облака. Как соответственно антитеза несвободе и связанности. Мы решили тогда, что этот пакетик – он был когда-то другим. Он был когда-то огромным, грубым, заскорузлым мешком, мешочищем, из какой-то холстины, что ли, из которой всюду вылезают колючие, жесткие прямо щетины, нити. И в него, в этот мешочище, всю жизнь сваливали кривобокую подмороженную картошку, или еще что-то в этом духе, кормовую какую-нибудь брюкву, безнадежную, опухшую, с торчащими из нее жесткими одичалыми хвостами. Где-нибудь в совхозе Ручьи. За последней чертой, за чертой города, где лишь канавы, овраги, буераки, и иней на ресницах, и мерзлые комья земли, испускающие из себя безоглядные поля и гряды этой самой все брюквы, брюквы. Или картошки. Недобро косящей хаотичными глазка'ми. И вот это все всю жизнь впихивали в холщовый мешок, впихивали, транспортировали, швыряли, опорожняли, и мешок видел лишь сдавленную грядами черную землю и лишь склады, ангары, хранилища с тлетворным запахом. И иногда людей, опухших не менее брюквы. И лишь раздувался от всего этого, принимая уродливые брюквенные формы, и щетинился нитями, и расползался в швах, и изнашивался изнутри и на сгибах. И как-то раз, когда в него в очередной раз утрамбовывали сырую картошку на сырой земле, он порвался, и картошка хлынула из него бурыми сгустками. Таким образом, он умер. Его бросили там, в полях, на рядах гряд, взяли другой, новый мешок. А от этого, истерзанного, грязного, отделилась его душа, и воспарила ввысь в виде легкого прозрачного полиэтиленового пакетика. И полетела, полетела, все вперед и вверх, трепеща. Солнце светило сквозь него и тек воздух, и далеко была видна вся земля, с домами, парками, улицами и разными странами. Просматривались пальмы и пустыни, моря, корабли, мосты, пляжи, замки и концертные залы, стадионы, дороги, люди с детьми и без детей тоже, котики, цветущие каштаны, акации, карусели и лодочные станции, телебашни, войны и перевороты (в частности, переворот в Египте), памятники архитектуры, гей-парады, поля, овощехранилища, больницы, реки и горы, водопады и трамвайные пути. Просматривались окна домов в верхних этажах, мимо которых пролетал пакетик, виднелись за ними люди – едящие жареную картошку, любящие друг друга, ненавидящие, сидящие в креслах, сидящие в Интернете, постящие котиков. Виднелась жизнь, жизнь и биение ее пульса. Но пакетик несло все дальше, все прочь, он видел цельную картину (как Л. Толстой в период работы над произведением «Война и мир»), но нигде не мог задержаться, ни во что не имел возможности вглядеться – его все срывало вновь и подхватывало ветром и несло дальше, дальше, мимо и прочь. И ничто его не касалось, а если и касалось на минуту, то ветер тут же отрывал его от этого чего-то и снова нес прочь и дальше. И время спустя, и спустя несколько полных и спиралеобразных оборотов вокруг Земли почему-то даже опухшая хвостатая брюква перестала казаться такой страшной. Стала казаться просто явлением в ряду других явлений. Стало хотеться даже снова посмотреть на нее поближе, даже может потрогать, просто так, в порядке сентиментальности, ну просто что ли потрепать ее по хвосту. И пакетик спланировал вниз, к сырой земле, к уродливому знакомому брюквиному телу. Но не смог коснуться, притронуться, его снова подхватил ветер, закрутил и повлек все вверх, дальше, к солнцу и небесам, прочь и мимо. И так далее, и далее, и вновь по кругу и спиралеобразно. Потому что можно быть плотью, но намаешься и порвешься, а можно быть только и лететь исключительно духовной жизнью, но тогда тебя гонят эфиры над землей и никому не нужен и нигде не присесть – вот и выбирай, вот и выбирай.
Наниматель Анна
(роман в письмах)
У нанимателя Анны был муж, которого никто не видел. Потом мужа не стало, но также в статусе невидимки. Возможно, его и вовсе не было. Однако Анна успела забеременеть и родить от него ребенка, пока он еще был (или не был?). Хотя мужа никто не видел, но зато его слышали: соседка снизу пожилая пенсионерка Нина Яковлевна. Нина Яковлевна слышала, как сверху в ночи стучала об их потолок кровать ножками. Стучала-стучала, а она думала: что это? А потом вспомнила, что ей же говорили, что там будут жить молодые. Хотя есть, конечно, такой вариант, что это Анна сама стучала ножками кровати. Ложноножками. Чтобы создать эффект присутствия. Но зачем? Но мало ли. Но столько странных людей, в чьих мотивах черт ногу сломит. Такие люди обычно закрыты и молчат, но не Анна. Анна говорила, очень активно и подробно говорила эсэмэсками. Дадим же слово Анне, а далее – как пойдет.
«Здравствуйте! Я понятия не имею, смогу ли быть сегодня дома: у меня дети в разных местах, мне приходится курсировать. Старший, с поврежденным голеностопом, не то что квитанции в ящик не спустит, до домофона не допрыгает! Я сообщу Вам, когда опущу квитанции обратно в ящик (сегодня или завтра, все зависит от разных причин). Деньги будут сегодня переводом Вам на карту! Извините, но не хочу никакого ни с кем общения, по крайней мере, пока младшего не выпишут. А да, показания воды сдают до 25-го числа – так что, думаю, квитанций за апрель еще нет. Спасибо!»
Договор найма жилья был ими подписан в октябре две тысячи шестнадцатого, и до ноября того же года все было хорошо. Все было просто прекрасно, две маленькие, но отдельные комнатки и светлая кухня со свежим косметическим ремонтом, и чудесный, волшебный вид из окна: перекресток, а потом уходящая перспектива и еще один перекресток, и снова перспектива и перекресток и там, вдали, уже на исходе, на гребешке заворачиваюшегося мира последний малюсенький, еле различимый, игрушечный перекресточек! И всюду клены, клены, вот сразу под окном полощется большой, а дальше тоже мал мала меньше кленчики, и каждый, даже самый наималейший, старательно роняет багряный свой убор. Хороший тихий район. И вот так, казалось, так можно бы стоять часами, опершись о стол и завороженно глядя на череду перекрестков и перекресточков, и всегда там показывали разное и интересное: то пешеходы, то светофор, то проползет рогатый троллейбус (троллейбус, кстати, номер 13, идущий в направлении места проживания наймодателя, но это неважно), а то вообще авария! На самом последнем перекресточке, там, где земля уже почти закруглилась, свалены горсткой машинки и отдельно валяется крошечный сломанный мотоциклик со своими мятыми колесиками. Но – нет, оказалось, что только казалось! И что нельзя наблюдать, стоя, опершись, часами, потому что отчаянно дует по ногам и в поясницу со стороны коридора, от входной двери, сквозняк. Очень дешевую хлипкую входную дверь установил, как оказалось, экономный наймодатель, тонкую и ходящую буквально ходуном от любого дуновения, и вдобавок это дуновение сразу пропускающую в жилое помещение (именуемое в дальнейшем Жилье)! А Анна (именуемая в дальнейшем наниматель) не обратила на это внимания, отвлеченная чистыми бежевыми стенами, дешевенькой и не новой, но тоже старательно отмытой кухонькой, и ярким кафелем в совмещенном санузле, отвлеченная всеми этими перекрестками и кленами, и чистыми стеклопакетами (хотя об этом позже), и оброненным багряным убором отвлеченная. Багрецом и охрой, короче, отвел глаза коварный наймодатель нанимателю (в дальнейшем именуемому Анна), большие выпученные глаза серьезной тридцатичетырехлетней довольно-таки несимпатичной женщины, считающей себя довольно-таки красивой. А еще возможно, что дополнительным отвлекающим моментом служила грядущая Аннина свадьба, не то что грядущая – а просто-таки стремительно несущаяся, как паровоз, и по-паровозному победоносно трубящая. Анна и паровоз – вообще классический сюжет. И до этого классического сюжета, до дня свадьбы, оставалась одна неделя, за которую нужно было уложиться снять квартиру, и не абы где, а именно в этом тихом районе и даже в пределах определенных улиц, обязательно рядом со школой с углубленным изучением китайского языка, потому что именно в эту школу ходил Аннин сын от первого брака. Так что тут был и сын, и предыдущий брак, и, соответственно, предыдущий муж, чего только не было у Анны к ее тридцати четырем годам: еще некоторый лишний вес, варикоз (грозящий тромбозом), купероз, птоз, россыпь разноразмерных пигментных невусов по всему телу и лицу активно, как пятна на леопарде, и при этом необыкновенно насыщенная личная, любовная жизнь, вот поди ж ты! И вообще жизнь, крайне насыщенная приключениями, как у героини авантюрного романа. Правда, про эту авантюрность выяснилось уже позже, когда миновал роковой ноябрь шестнадцатого года и миновал первый срок платить по счетам. В буквальном смысле слова – первую дату платежа по счетам за снятое жилье Анна просрочила совсем чуть-чуть, на несколько дней, и по вполне человеческой и уважительной причине – сын сломал ногу. Тот самый сын, изучавший китайский язык. Причем сломал он ее именно в школе, на переменке, когда, видимо, бедные дети, изнуренные ежедневным упихиванием в свои юные головы с только-только на самом деле заросшими родничками (пятый класс, а упихивать начали, как сейчас принято, прямо с первого), изнуренные ежедневным насильственным упихиванием в себя иероглифов, дети носились по рекреации с целью как-то встряхнуть загроможденные китайской грамотой организмы, проветрить немногие свободные пространства между шляпкой одного иероглифа и упирающимися в нее загогулистыми хвостами другого. Носились и кричали что-нибудь максимально лишенное смысла, максимально далекое от ненавистных, ненормально концентрированных сгустков смысла, когда любая, с виду невинная нарисованная на бумажке ажурная каракатичка может означать целые бездны, вроде «неторопливо ползущая вдоль притаившегося дракона наперерез крадущемуся тигру улитка на склоне». «Аааааа!!!!» – кричали дети и били друг друга ногами, и вот так вот Аннин сын и сломал ногу об какого-то другого ребенка. Об его, вероятно, твердый внутренний стержень, потому что без внутреннего стержня в такой сложной и престижной языковой спецшколе не выучишься. И теперь этот сын лежал обездвиженный дома почему-то у Анниной мамы, не почему-то, а потому что Анне нужно было ежедневно работать, ходить туда, и в перерывах бегать навещать сына, а муж ее тоже был на работе, и даже не просто на работе, а он был на сутках. Муж на сутках, это будет потом частое упоминание в ее протяжных, как осенняя тьма, эсэмэсках наймодателю, частое, но от этого не менее загадочное, кто же знает, что обозначает это «на сутках», оно, видимо, призвано, как тот иероглиф, обозначать кратко некоторые очень сложные обстоятельства времени действия. Или бездействия, ибо обычно этот иероглиф «на сутках» и вообще объясняющие эсэмэски появлялись спустя несколько дней после крайнего срока внесения арендной платы за месяц и при отсутствии ее внесения. Алгоритм был такой: наймодатель ждал этого крайнего срока, потом писал Анне сообщение, на которое Анна не отвечала. Далее наймодатель звонил Анне, Анна не брала трубку, но через несколько дней вывешивала, как простыню в темную осеннюю стынь, обширное сообщение с описанием всех своих необыкновенных и захватывающих приключений. Первой, так сказать, ласточкой, присевшей на бесконечною простыню Анниной эсэмэски, была та самая сломанная нога сына, но тогда еще никто ничего не понял. А вот уже дальше и случилось то самое страшное, изменившее и перечеркнувшее, случилась разъедающая обида на пустом месте.
И снова дадим слово Анне:
«Хотела уточнить про окна: сифонит в обеих комнатах – муж вызывал знакомого мастера, по результатам: нужно менять резиновые прокладки; если установка была меньше 3-х лет назад (?), то это гарантийный ремонт, если нет, то нам посоветовали самостоятельно их (резинки) отмыть и промазать силиконом – на следующей неделе мужа выпишут, и он этим займется, если не поможет, на фирме замена резиновых прокладок +спец смазка 2500 за окно, мы, конечно, постараемся обойтись своими силами, без затрат, но если не поможет, Вы, пожалуйста, подумайте, как Вам будет удобнее решать этот вопрос (зимой в дальней комнате на стекле образуется корка льда). На следующей неделе сообщу Вам о результатах. Спасибо».