День гнева
Шрифт:
В ту ночь решёточным сторожам был дан наказ — задержанных тащить в холодную при Земской избе, не глядя на чины. Как ни замазывали городские власти случившийся беспорядок, государь прознал, всполошился по обыкновению и выделил дьяка для разбора. Неупокой не помнил, добрел ли до ворот. Сивушный яд и рукоять бердыша, с ленивым удовольствием опущенная ему на голову, отбили память. Очнулся на широких нарах, где рядом, впокатуху, закутавшись в рогожи, поскуливали похмельные.
Ни рясы, ни сапог. Одно исподнее и, слава Богу, меховые чулки. На темени — кровавая короста. Удар пришёлся вскользь, кость не проломил. Голова болела от другого. Неупокой поднялся, огляделся.
Холодная при Земской
Он заколотил в каменно-неподвижную дверь, завыл в окошко: «Требую владычного суда, бо инок есми!» Сзади подошёл спокойный, усмешливо-доброжелательный бугаёк и положил руку на плечо. От неё исходила такая сила, способная сломать ключицу, что инока тут же унесло на место. Рогожка хранила его тепло, он завернулся и затих.
Уснуть не удавалось. Так, плыл по медленному времени на беспутном плоту, то укачиваясь до дурноты, то сотрясаясь в ознобе, вслушиваясь, не к утрене ли звонят в Покровском храме, через площадь. С дурнотой сладил, но естество непобедимо. Вновь поволокся к утонувшему в овчине стражу. Тот буркнул:
— Изгага? Али посцать? Вон бадейка, да крышку зачини, воняет.
Из-под деревянной крышки ударило таким настоем, что впрямь едва не вывернуло. Справив нужду, Неупокой двумя пальцами взялся за скобу на крышке и услышал знакомый голос:
— Погодь!
Распутывая завязки на исподних, к бадейке устремлялся давешний ветеран из кабака. Из-за обрубленного пальца ему было трудно управиться.
— Старче, ты как сюда попал?
— Яко и ты, богомолец государев! Понятно, отчего бессильны ваши молитвы.
— Ты и в преисподней станешь лаяться?
— А где придётся, мне бесы не указ.
Старик был не в себе от унижения. Взяли тёпленького при облаве. Надо было пересидеть в затишье, так ведь замёрз! Здесь потеплее, пьяницы навздыхали. Облегчённый, ворчливо позвал:
— Бери дерюжку да ко мне, скоротаем остатний час. С кем очутился, Господи! Ведь я вина мало пью, в кои веки, в Москву выбравшись, острамился.
— Чей родом?
Выяснилось — Перхуров с Шелони, приехал издалека искать управы на выбивальщиков. Несколько лет назад ходатайством Бориса Годунова ему, калеке, было оставлено имение, покуда сын его Гость войдёт в служилый возраст. Тому исполнилось двенадцать, надо служить, но не в боевых же войсках против наёмников Батория! А выбивальщики грозят, и дьяк разрядный им потакает: не явится, отнимем и поместье и жалованье — восемь рублёв в год! Пойдут в поход, Перхуров перед конём государевым возляжет, пусть копытами дробит... Последняя надежда — Годунов, но до него добраться нужны и время, и деньги на поминки челяди. Часть денег Перхуров с приятелями пропил, заначку пошарпали решёточные сторожа.
Из-под рогожи выпросталась бугристо-мятая рожа:
— Говорливыя! Дайте забыться.
Перхуров сочувственно примолк. Он тоже хотел покоя, но безысходные мысли крутились веретеном, опутывали липкой пряжей. Бормоча: «Гнусно, гнусно», — заворотил на голову вонючую дерюжку и скорчился на голых брусьях.
Под утро отступили и дрожь, и головная боль. Чувствования Неупокоя обострились в каком-то вздрюченном подъёме. Будто судьба и собственная дурь, бросив его на гноище, откликнулись на неосознанные мечтания, и он только теперь постигает их. Бездомовному нечего терять. Возьмёт котомку и пропадёт в российских бело-голубых пространствах. Придёт во Псков, переберётся в Завеличье и станет в нищем образе у ворот Ивановского монастыря.
Утром отпустят, сколько-то денег вернут, опохмелится...
Звякнул засов, приоткрылось окошко в двери. Страж-бугаёк освободился от тулупа, пошёл вдоль нар, сдирая с голов рогожи. Первыми стали будить детей боярских, определяя их по бритым головам. Выводил с большими промежутками — видно, дознание шло всерьёз. Вдруг стража позвали к двери, вернулся озабоченный, нашарил глазами Неупокоя:
— Ты, што ли, из духовных?
— Я горло сорвал...
— Ступай.
Арсений, кивнув Перхурову, вышел из холодной. К ней примыкала палата с только что затопленной печкой. На окончинах лежали натеки льда. Неупокой подался к печке, стрелявшей сосновыми дровишками, но страж уже знакомым наложением руки направил его к столу с двумя высокими свечами. За ним сидел внимательный, доброжелательный приказный, а слева примостился писец — горбатый и зловредный с виду.
— Твоя? — кивнул приказный на ряску, сложенную на лавке.
— Вестимо.
— Сколь денег было?
— Четыре московски да две пол-полденьги.
— Сочти.
Копейки лежали на столе. Добросовестность приказных Земской избы, известных лихоимцев, настораживала. У стены сидели двое детей боярских, недавно выпущенных из холодной. Приказный спросил:
— Признаете?
— Впервой видим, государь.
— Боброк, веди других.
Сторож, словно в насмешку носивший имя героя Куликовской битвы [42] , вразвалочку отправился в холодную. Видимо, поступил донос, что к дому Юрьева детей боярских вёл монах. Сговор духовных и воинских людей был навязчивым кошмаром Ивана Васильевича. Монаха велено сыскать. Боброк ввёл Перхурова и доложил:
42
...словно в насмешку носивший имя героя Куликовской битвы... — Боброк-Волынский Дмитрий Михайлович (до 1356 — после 1389) — один из ближайших бояр великого князя Дмитрия Донского. В Куликовской битве 1380 г. командовал засадным полком, который благодаря военному искусству Боброка-Волынского своевременным ударом изменил ход битвы в пользу русских.
— Эти... толковали межи собой. Верно, знакомцы.
Писец задёргался, ткнул пёрышком в чернильницу.
— Совместно в кружале пили, — покаялся Перхуров.
— Вчерась? — поддел писец.
— Третьего дни, — сообразил Перхуров.
Приказный, скрывая досаду, спросил лениво:
— Ко двору Никиты Романовича без него бегал?
— Как хмельному бегать? До постоялого не добрался. Слаб.
— Именно старый человек, не стыд тебе? Шестой десяток минул?
— Пятьдесят и четыре лета, — вздохнул Перхуров. — К боярину на поклон приехал, к Борису Фёдоровичу Годунову. Грех...
— Калиту срезали? — спросил приказный помягче. — Хмель не таких богатырей ломает. Вон однорядка твоя, завалялось в ней пол-полденьги. Выйдешь — поешь горячего. Покуда посиди, вдруг кто тебя признает.
Неупокой переступил озябшими ногами. Приказный спохватился:
— Тебе, чернец, негоже так стоять-то, обуйся, сядь. Тебе тут долго... Боброк!
Страж вместо холодной подошёл к печке, откинул заслонку, помешал угли, окуная в жар лицо. Приказный был со стороны, Боброк чувствовал себя если не хозяином здесь, то любимым хозяйским холопом. Писец что-то забормотал начальнику, скособочившись. Неупокой шепнул Перхурову: