День поминовения
Шрифт:
Поезд дает гудок. Семеро женщин, нет, их восемь, садятся в вагон. Они еще не знакомы, они чужие, но чем-то уже и родные: пережитым, ожидаемым. Поезд трогается мягко, бережно.
А те, кто провожал наших путешественниц, пусть остаются дома. Они будут ожидать матерей, бабушек, а те будут знать, что из трудного своего путешествия вернутся домой, где их ждут тепло, участие и заботы, заботы, наполняющие всю жизнь.
Поезд незаметно набирает скорость. Проводницы, беленькая и черненькая, размещают цветы и венки в отделении, где влажно и прохладно, где растения не
Женщины удивляются, переспрашивают, но говорят: целебные напитки потом, позже, а сейчас, пожалуйста, чаю.
Аксинья Кузьминична захлопоталась, помогая проводницам разместить цветы и венки, потом подняла свой венок из бумажных роз наверх, разрумянилась, жарко стало, сняла платок, черный с алыми узорами, и села напротив Марии Николаевны, положив руки на колени — рабочие руки с широкими натруженными кистями, припухшими венами. Лицо миловидное, ясное. “В молодости была красива”,— думает Мария Николаевна, глядя на соседку.
Аксинья Кузьминична улыбается и говорит:
— Смолоду я была кра-а-сивая, ой какая.
Мария Николаевна отвечает улыбкой, соседка ей нравится — простодушная, хлопотливая, видно, душой спокойная.
В ней же самой все было тревожно и неспокойно, потому что она ехала на могилу мужа впервые. Почему так не скоро едет, она не могла объяснить. Она знала, где он похоронен, фронтовые товарищи написали, назвали село, указали место — возле церкви, описали могилу.
До конца войны ехать было невозможно. А потом война кончилась, но ехать было страшно. Боялась, не найдет. Вообще боялась. Написала в село, спрашивала, есть ли кто-нибудь — присмотреть, ухаживать. Ей ответили: церковь разрушена, под обломками теперь вряд ли что найдешь. И она смирилась, успокоилась — ехать не надо.
Себе самой она долго не признавалась, а потом поняла: она боялась могилы. Просто боялась. Ведь могила не весть о смерти, не соболезнования друзей, не рассказы о похоронах, могила — это могила. Ее можно тронуть, к ней можно приникнуть, обнять, зная, что там, в земле, лежит он, что осталось от него.
Ей было стыдно своего страха, своей нерешительности, а время все шло. Вдруг пришло письмо — приглашение от совхоза, от школы приехать к двадцатипятилетию со Дня Победы. Писали, что могила ее мужа Николая Ивановича Пылаева, героически погибшего в боях за село Аланово, найдена, приведена в порядок, поставлены ограда, железный обелиск трудами совхоза и школы, а сначала о Николае Ивановиче разузнал, собрал все сведения комсомолец, молодой лесотехник Геннадий. Он немало потрудился в розысках по следам боевой славы на Брянщине, где шли бои в августе сорок третьего года
Пока Мария Николаевна сидела задумавшись — даже и пальто не сняла,— Аксинья Кузьминична отправилась в соседнее купе взглянуть, как там устроилась “одна старенькая старушка, что зять провожал”, но в дверях
— Нет ли спичек,— голос прокуренный, хрипловатый,— бензин в зажигалке кончился, нельзя закурить.
Спичек в этом купе не было, и худая метнулась через купе, сама она ехала в соседнем.
Аксинья Кузьминична села, вроде забыла, куда собиралась, перебила ей путь эта, с сигареткой. Аксинье Кузьминичне было ясно: ученая женщина. Орловская крестьянка Аксинья давно жила у дочери в Москве, случалось, работала и у людей. А поработав и похозяйничав в чужих домах, вынесла точное представление об ученых женщинах. Считала: все они растрепы и растеряхи. Объясняла это Аксинья Кузьминична тем, что “в голове у них разные ученые мысли”, даже когда руки заняты другим делом; “голова сама по себе, руки сами по себе”. Ученых женщин Аксинья Кузьминична жалела.
Не любила она темных женщин. Темных, как были раньше в деревне, теперь нет, все грамотны. Темными она считала тех, которые не читают. Сама она любила хорошие книжки, особенно детские про зверей. Читала также взрослые, про любовь. Про войну читать не могла, войну она пережила сама. А теперь, когда самая младшая в семье, внучка Анютка, пошла в школу, Аксинья Кузьминична опять взялась за учебу и начала с букваря.
“Кто не любит читать,— думала Аксинья,— тот пустой человек”. Пустых женщин кругом хватало. Сердце у нее лежало к женщинам ученым.
Черная с папироской, сразу видать, ученая, от науки надсадилась, потому и отощала.
А вот эта, напротив, что сидит задумавшись, ладненькая такая, и не скажешь старушка, уж больно аккуратненькая, гляди — в брючках, в свитерке,— эта хоть и заметно, что ученая, но головой еще не ослабла, держится. Только вот сильно запечалилась, по глазам видно, глаза в тоске, значит, сердце страдает и руки опустились, пальто расстегнула, а снять не может, не шевелится...
Тут как раз беленькая проводница с чаем:
— Сколько вам стаканов?
— Ой, нам побольше. Будем сейчас чай пить, только я быстренько на старушку взгляну, мать едет сына проведать, старенькая. Сейчас и возвернусь. Три стакана мне ставьте...
“Сына проведать”,— повторила Мария Николаевна. Все они едут “проведывать”. В простом этом слове было утешение. Да и пора утешиться, столько лет прошло. Но сердце было неспокойно, и лечь, закрыть глаза, остаться наедине со своими мыслями не хотелось. Может, на ночь выпить успокаивающее, что предлагали милые девушки-проводницы? Нет, это потом.
Вернется славная соседка, чаю вместе попьем. И Мария Николаевна сняла наконец пальто, достала из сумки пакетик с печеньем и сухариками. Соседка ей нравилась, напоминала кого-то близкого, да, она вспомнила — няню Настю из далекого детства.
Аксинья Кузьминична зашла в соседнее купе. Назвалась, узнала, как зовут соседок: старушку мать, потерявшую на войне двоих сыновей, звали Федосьей Никитичной, другую, “ученую”,— Лорой Яковлевной. Аксинья пригласила старушку чаевничать, Федосья Никитична укладывалась, от чая отказалась. Аксинья позвала Лору, которая покачивалась, глядя в темноту за окном: