День поминовения
Шрифт:
— Пойдем, вместе веселее.
В коридоре к ним присоединились еще две женщины, тоже собрались знакомиться с попутчицами.
— Вот гостей к нам веду, вы не против? — обратилась Аксинья Кузьминична к своей соседке.— Присаживайтесь, гостечки дорогие, давайте вместе чайку попьем, сейчас еще попрошу стаканчиков шесть.
Женщины представились друг другу. Нонна Романовна, бодрая, полная, крепкая, с румянцем, короткой стрижкой, с быстрым взглядом, держала за руку худенькую небольшую женщину, видно, оробевшую.
— Лизавета Тимофевна,— прошептала
Вернулась с проводницей и новой партией чая Аксинья, достала свои припасы — домашнее печенье и пирожки. Женщины устроились на двух диванах, улыбаясь друг другу.
Мария Николаевна, конечно, не была против гостей. Только сейчас она не хотела расспросов и разговоров, до которых так охочи люди в пути. Но разговоров никто не заводил. Все были полны сознанием необычности и значительности своей поездки и скорее хотели отвлечься от грустного, от того, что ждет их впереди, чем об этом говорить. Они собрались вместе, сбились в стайку, им довольно было ощущения тепла, идущего от других, без слов.
Аксинья Кузьминична вспомнила.
— А еще тут с нами одна в вагон садилась... Черная такая, с красными цветами, где ж она?
— Черная? Она уже легла, может, и спит,— ответила Нонна Романовна.
Женщина эта держалась отъединенно, молчаливо. “Женщина в черном”,— назвала ее про себя Мария Николаевна. “Черная женщина”,— говорили другие.
Черным было платье этой женщины, черными чулки и туфли. И большой легкий шарф, окутывавший ее голову и прикрывавший лицо, тоже был черным. Из-под шарфа виднелись бледные щеки и темные, глубоко запавшие глаза. Ни чемодана, ни сумки не было с ней, одни цветы.
Женщины взяли стаканы в подстаканниках, осторожно, по штучке, брали печенье.
— Можно и мы з вами?
В незакрытых дверях появилась черноволосая статная женщина, лицо смуглое, с весенним румянцем, по виду, по говору — южанка, много моложе остальных. Она ехала в одном купе с “черной женщиной”. Ее не посчитали “своей”, ни венка, ни цветов она не везла, да и по возрасту, казалось, не подходила к тем, кто ехал “проведывать”. Лора Яковлевна подвинулась к Аксинье, предлагая вошедшей сесть.
Моложавая представилась: Ганя, Ганна Петровна, а фамилия... Тут она приостановилась, потом назвала и фамилию — Коваль. Чувствовалось, она неспокойна, не по себе ей как-то. Мария Николаевна поняла: Ганна хочет что-то сказать или спросить, но стесняется. Захотела помочь:
— А вы, Ганна, едете без цветов, без венка?
Та подтвердила: да, без цветов, без венка,— и вдруг заплакала.
— Ой, не знаю, куда еду, зачем еду Вин казав: “Не томысь, не плачь, поезжай, я тебя видпускаю”
Женщин смутили, даже испугали ее слезы. Сейчас слезы у всех стояли близко, всякий миг готовые пролиться.
Аксинья Кузьминична вздохнула прерывисто и спросила прямо:
— Кто тебя отпустил, кто сказал “езжай”?
Ответ всех удивил:
— Да чоловик мой, муж.
— Вы, значит, к отцу едете?
—
Лора Яковлевна оживилась:
— Подумайте только — второй муж отпускает жену к первому...
Аксинья Кузьминична проворчала:
— Второй, первый, отпускает,— оба небось воевали.
Ганне захотелось объяснить, а может, оправдаться перед тем, кто уже не услышит.
— Второй муж у меня хороший. Инвалид, вернулся с фронта без ноги, в конце войны. У меня ж двое ребят было Ванечкиных, сын и дочка, а я совсем растерялась, бабушка Дуня померла...
— Ну и правильно, и хорошо сделала,— прервала ее Нонна Романовна.— Дети его любят?
— Ой как любят, и он их любит.
Ганна обрадовалась, что ее не осуждают. Чувство вины перед Иваном, затихшее, глубоко спрятанное, временами оживало, мучило ее, уж очень скоро она вышла замуж. Но кто скажет “утешилась”, “забыла”? Только чужие так скажут. А сама она знает: не утешилась и не забыла. И замуж за второго пошла без любви, без всякого чувства, тело ее, истомленное горем, голодом, не отзывалось, молчало. Жизнь заставляла искать опоры. Потом привыкла, привязалась, полюбила.
Ганна, может, и рассказала бы этим женщинам и про Ванечку, и про второго своего, и обо всем, что пережила, — они ведь тоже едут к могилам, — но по внезапно наступившей тишине почувствовала: сейчас ни о чем рассказывать нельзя.
— А что, сударушки, подружки мои,— обратилась к соседкам Аксинья Кузьминична,— не прилечь ли нам на свои коечки, спать не спать, а хоть косточки распрямить, воздохнуть маленько?
Пришедшие из соседних купе поднялись, пожелали спокойной ночи и ушли.
Мария Николаевна быстро разделась, забралась под одеяло, повернулась к стенке — не было сил ни говорить, ни слушать.
Последние дни с той минуты, как определилось, что она едет, она хотела думать только о нем, вспоминать его живого, нести его образ в себе,— вот единственное, что поможет ей держаться, выстоять перед могилой, не зарыдать, не упасть.
Аксинья Кузьминична тоже улеглась, вздохнула несколько раз глубоко, со стоном и зашептала:
— ...Не оставь меня, старую, матерь Божия, помоги могилку спроведать. А то лежит мой Федя там непроведанный... Помоги, матушка, доехать-добраться, не захворать, не оплошать.
Мария Николаевна протянула руку к стакану с золотистым настоем неведомых трав. Проводница поставила на столик два стакана, сказала: успокаивает, заснете легче. На подносе она несла много стаканов, должно быть, для всех. Аксинья ответила: “Тогда б нам этого питья, когда головой оземь бились”,— а Мария Николаевна подумала: “Тогда мы ждали сна, забытья, а теперь хотим вспоминать”. И не взяла стакан.