День поминовения
Шрифт:
Тут и стал в четырнадцатом веке монастырь-сторож, названный по имени его основателя и первого игумена Саввино-Сторожевским, и был поначалу весь состроен из дерева: и сторожевые башни, и братские кельи, и вокруг деревянный тын из вбитых в землю цельных могучих стволов.
Шли годы, прошли века, монастырь стал большой каменной крепостью с высокими стенами, башнями-бойницами, наполненными водой рвами, тяжелыми дубовыми воротами, окованными железом. Посредине, внутри ограды, построена была белокаменная церковь Рождества Богородицы, размером больше, возрастом чуть моложе Звенигородской, названной “Успение Богородицы”. Гак Савва-игумен и князь Юрий поручали Богородице
Спустя два века, при царе Алексее Михайловиче, у западной стены был построен дворец из белого камня, а у восточной, напротив,— царицыны палаты из красного кирпича с фигурными крыльцами и башенками А потом прибавилось и братских домов с монашескими кельями, выстроились еще две церкви, высоко поднялась над одной из них причудливая звонница, где в три яруса висели колокола, большие и малые. Звон их был так чист, а мастерство звонарей монастырских так велико, что приезжали их слушать именитые музыканты.
Окружили монастырь обширные угодья, потеснили лес, пашни, огороды, сады, возделанные трудолюбивыми монахами.
А когда не нужны стали монастыри, открыли здесь здравницу, потом сделали музей.
Прошли годы и годы, пробил час народной беды, напал на страну нашу вероломный и хитрый враг, войском сильнее, оружием страшнее, не воин, а изувер и мучитель — убийца женщин, детей и стариков.
Пошел враг по нашей земле, и, как стал приближаться к Можайску, загудел вдруг большой колокол на звоннице Саввино-Сторожевского монастыря, последний из колоколов, оставленный наверху, загудел, будто кто бьет по нему рукой нешибко, а как вошел немец в Можайск, как двинулся дальше на Звенигород, застонал колокол громким стоном, сорвался с колокольни и упал наземь. Глубоко вошел в землю колокол, сотряслись башни и стены монастырские, и долго тревожно гудела земля. А по колоколу прошла глубокая трещина, и голосу в нем не стало более — навсегда.
И древний Сторожевский монастырь и земляная крепость Городок вновь понесли прямую свою службу — сторожи земли Русской. Стал монастырь на защиту звенигородского края, вновь преобразился в крепость, на стенах его и в бойницах притаились орудия и пулеметы, на кровлях установились зенитки,— пришли в монастырь воинские части, и преградил Саввино-Сторожевский монастырь путь врагу, перекрыл огнем дороги на Москву.
Приготовился к защите и Городок. На земляном валу были вырыты окопы, пулеметные гнезда, а на старых разлапистых соснах построены деревянные площадки для наблюдателей и снайперов.
Подступы к Звенигороду с запада были закрыты, и по дороге, охраняемой стариной русской и нашим советским воинством, враги пройти не смогли. Стали они искать обхода и, хоть смертельно боялись нашего леса, двинулись по узким лесным дорогам к деревне Ершово, чтобы выйти к городу с другой, северной, стороны.
Как немцы взяли Можайск, дали нам от горсовета приказ — покинуть город и уходить в Ершово. Напугались мы, растерялись, плачем, что делать — не знаем.
На Ершово идти, так больно близко Ершово-то, девять километров. А как покинуть свой дом? Как все бросить? Куда скотину девать? У нас-то хоть скотины всего-навсего коза с поросенком да кошка с собакой, но и этих как оставить? А у кого корова? Давали машины, но было их мало, в первую очередь вывозили городских служащих, начальство, учителей, больных из больницы, врачей. Нам сказали: идите пешком, у вас все на ногах, дойдете. Пешком что на себе унесешь? Зима скоро, как остаться без
А немцы идут и идут, в Москву торопятся, и как об этом подумаешь, то своя беда в горошину скатывается перед общей нашей бедой.
Со всех сторон слышишь разное. Одни говорят, что немцы сожгут наш город, а жителей погонят вперед себя под снаряды и пули наших войск, другие говорят, что местным нашим властям вышел приказ из центру все сжечь, чтобы врагу оставить одни уголья да пепел.
Да тут с ума сойдешь, если обдуматься,— в сердце, в голову не всходит. Мы с мамой поговорим, что делать, поговорим да и бросим. У нас заказ был срочный, военный — шили брезентовые пояса для гранат. Строчили на двух машинках.
Все же я котомки пошила — две поболе, нам с мамой, две помене —девчонкам. Сухари сушила в печке, с хлебом уже плохо было — вовремя не привозят. Стрельбу слыхать то тише, то громче, то с одной стороны, то с другой. Самолеты немецкие налетят, зенитки наши бьют по ним, с Городка, с Посада. Самолетов боялись, один в больницу фугаску бросил, корпуса больничные светлые, большие, прицел летчикам хороший. Через ту бомбу и мы без стекол остались на терраске, все воздушной волной выбило. Зажигалки бросали, а город-то деревянный, пожары вспыхивали то и дело. Дежурили. Днем работаем, ночью не спим.
Войск наших в самом городе не было, только зенитчики, а на нашем краю, северном, никого и ничего. И казалось нам, что мы брошенные, забытые, безо всякой защиты. Шли слухи, будто Звенигород уже окружен и выхода из него нет. Мы поверили: машина за поясами не пришла, раньше одно забирали, другое привозили, а вот не едут, должно, проезду к нам не стало.
Перед праздниками Октябрьскими, за несколько дней, немец с самолета голубенькие бумажки сбросил. Объявлял в тех бумажках, что Москва к Седьмому ноября непременно будет взятая, и были там еще глупые слова: “Пеки, Марья, пироги, плясай, Варья, в две ноги... Месите тесто, не найдете места”. Можно бы посмеяться, да не до смеха нам было.
Осень была холодная, снег рано выпадывать начал, выпадет да и растает. Зима обещалась ранняя. Одно утро девчонки пошли за водой, колонка у нас на углу, прибегли с пустыми ведрами, зубами стучат: “Мамочка, немцы на Лермонтовской!” Ведь рядом, пять домов от нас. Насилу добилась от девочек толку. Идут, мол, трое немцев по обочине, где снег на траве лежит, на лыжах идут цепочкой, спокойно разговаривают и даже смеются нахальным смехом. Оказалось, разведка ихняя.
Ну дождались, досиделись! Я схватилась котомки укладать, вещи, какие остаются, прибирать. В печурку, знаете печурку? Такое углубление в печной стенке — валенки сушить, вот я туда поклала что получше из одежи, одеялу шерстяную умяла, утискала все, доской забила, глиной обмазала, забелила — стенка и стенка.
Что ни делаю, все плачу, не знаю, вернемся ли когда домой, будет ли цел наш дом. В те дни, что я рассовывала да расталкивала всякую нашу хурду-мурду,— а руки-то дрожат, а из рук-то все валится,— пришли на наш конец красноармейцы, солдатики наши. К нам в дом поставили десять человек, на мамину половину, она перешла ко мне. Потом, дня через два, приходит ко мне лейтенант, немолодой, говорит: а к вам ставим майора с ординарцем. А разве, говорю, мало десять человек на дом?.. Глупая, до этих ли счетов-расчетов всем нам было? Лейтенант приказал, как отрезал,— вы с семьей будете на кухне, майору отдадите большую комнату, с диваном, ординарцу — маленькую.