День поминовения
Шрифт:
— О чем?
— О том, что я тебе сказал, какой она была раньше. Она тогда была мне не по зубам.
Артуру показалось, что Арно покраснел.
— Вот я и женился на Вере. Как Дзено, помнишь, у Итало Свево? [44]
Артур не читал этой книги.
— Он был влюблен сначала в одну сестру, потом в другую, а женился в конце концов на третьей. В результате очень счастливый брак. Но я о другом. Зенобия очень беспокоится.
— Об Элик? Но она же ее практически не знает.
44
Свево Итало (настоящее имя Этторе Шмиц) (1861–1928) — итальянский писатель. В романе «Самопознание Дзено» (1923) углубленный психологизм переходит в поток сознания.
— Нет, о тебе. Именно потому, что узнаёт в ней саму себя. Да она же и видела ее. Вчера, когда тебя у нас похитили, прямо из ресторана, помнишь? Ладно, не обращай на меня внимания, это я зря болтаю. Лучше поскорее возвращайся.
— Хорошо, постараюсь.
— А для себя ты
— Как всегда.
Артур видел, что Арно хочет сказать что-то еще, и остановился в дверях.
— В последнее время я много размышлял о тех фрагментах, что ты мне показывал. Они… очень мне запомнились. Но то было раньше. А сейчас ты продолжаешь снимать в том же духе?
— Продолжаю.
— Ну и слава Богу, значит, того, что я хотел сказать, можно и не говорить. А я хотел сказать — не переставай в них верить. Потому что мне лично в них видится — если ты доведешь дело до конца, — так вот, мне в них видится — прости мне неуклюжую формулировку, это мои профессиональные заскоки — переплетение исторического и внеисторического. Пожалуйста, не пугайся… это именно то, о чем я только что говорил… Историческое — это события, явления, предметы, которые ты за долгие годы успел там и сям наснимать, хоть за деньги, хоть просто так… В Боснии, в Африке и, разумеется, здесь в Берлине, имена, факты, даты, драмы, но тот другой мир, мир обычных вещей, безымянных, или как ты в тот раз сказал… неприметных, которых никто не видит, потому что они присутствуют всегда… я вспомнил тебя сегодня ночью, когда прочитал у Камю какую-то такую фразу… вроде того, что вы меня учили, как надо классифицировать мир и как этот мир устроен, ваш мир законов и знаний, и в результате я забыл, зачем этому учиться… Дальше не помню, как там у него сказано, а потом он вдруг пишет: «Я узнаю намного больше, когда смотрю на волнистые холмы». Волнистые холмы, как сейчас помню, а дальше что-то про вечер, про чувство беспокойства, на фразе про волнистые холмы я вспомнил тебя. Привези мне из Японии немножко волнистых холмов, ладно?
С этими словами он аккуратно, но решительно закрыл входную дверь, так что у Артура на миг возникло ощущение, что его выставили из дому. С Темпельхофа он позвонил Зенобии, однако трубку никто не снял. Час спустя, когда самолет, прыгая, как озорной мальчишка, от облака к облаку, взлетел в синее небо, Артур во второй раз за два дня увидел под собой город. Прижавшись лбом к пластмассе иллюминатора, он пытался разглядеть Фалькплатц, Шведтерштрассе и Глейм — туннель, но ничего не вышло. Тогда он включил диск, подаренный ему Арно, и стал слушать женские голоса, желавшие взлететь еще выше, чем летел самолет.
То, что до, и то, что после. Греки не любили показывать, как время воздействует на настроения и чувства человека. Мы это знаем, потому что такова наша обязанность. Разумеется, мы все еще здесь, нам не дано совсем сойти со сцены. Происходит слишком много и слишком мало событий. В «Медее» Еврипида хору разрешено рассказывать о том, что будет после. У Софокла хор задает вопросы и возносит мольбы, но ничего не предсказывает. Ну а мы, мы не прядем никаких нитей, зато видим паутину, и даже различие во времени ничего для нас не значит. День и ночь струятся вокруг земного шара наподобие жидкости, но нас это не касается, ибо мы постоянно бодрствуем. И все видим. Виктор играет на рояле у себя в ночной мастерской настолько медленную пьесу, что самому времени становится невмоготу, что его отмеряют настолько вдумчиво, проникая в его сокровеннейшие тайны. При этом Виктор думает об Артуре, уехавшем уже полтора месяца назад. Скучает ли он по нему? Мы бы узнали ответ, если б Виктор позволил себе основательно поразмыслить на эту тему, но он не позволяет. Он думает о нем, он понимает, что его отсутствующий друг где-то в этом мире существует. А сам друг не думает о Викторе, он думает об Арно, поскольку глядит на длинный ряд монахов. Он насчитал шестнадцать человек, они не поют, а медитируют. Садзэн. Шестнадцать мужчин в позе лотоса, руки их сложены каким-то странным образом, большой палец всегда сверху. Артуру знакома эта поза по многочисленным скульптурным изображениям, которые он видел за последние полтора месяца. Но эти скульптуры перед ним — из плоти и крови. Здесь темно, замкнутые лица над черными монашескими одеяниями словно закрыты на замок в буквальном смысле слова: сосредоточенность наложила на них печать, они ничего не излучают. Да-да, если вам любопытно, что происходит у них в головах, то нам и это известно, но сейчас речь не том. Они стремятся к отсутствию, а достичь его трудно, даже для этих монахов. Артур отмечает про себя их неподвижность, небольшое возвышение, на котором они сидят, древесину, отливающую темным блеском, скупой свет, проникающий через окна с рисовой бумагой вместо стекла, сандалии на совершенно плоских подошвах, стоящие перед ними на полу. Здесь запрещено доставать камеру, поэтому он смотрит глазами. Скоро они начнут петь, но звучание их голосов едва ли можно назвать этим словом, это скорее жужжание, звук, производимый десятью тысячами шмелей, непрерывное гудение, в котором таятся слова, невозможность разобрать эти слова обволакивает его, как паутина. О чем толковал ему Арно, невидимость, прозрачность? Этот звук проходит через самую середину его существа, наматывается на недели, проведенные им здесь, эти нахоженные паломниками тропы, священные вершины гор, набожность, пошлость, всевозможные реликвии, кедры в веревочных венках, будто сами деревья — святые, замшелые камни, вишневые деревья, настолько усыпанные цветками, что даже напомнили ему его берлинский каштан под снегом, удары гонга, такие, что, кажется, видишь вибрацию звуковых волн. Хотя на всех этих тропах камера постоянно тянула его к земле, словно на плечо ему забралась каменная обезьяна, его не покидало чувство парения в воздухе и нереальности. Тогда, в разговоре с Арно накануне отъезда о прозрачности, ему очень хотелось что-нибудь ответить, но, как всегда,
Лежа на верхней полке ночного поезда, направляющегося в Андэ, Элик Оранье думает об Артуре. Ей не спится, и тогда ей тоже не спалось. Сейчас — потому что ее качает туда-сюда на узкой верхней полке и потому что внизу под ней храпит мужчина, потому что поезд толкает ее то назад, то вперед, а она этого не хочет и ей этого сейчас нельзя, но никуда не денешься. Книги она отправила на собственное имя до востребования в Мадрид, она получит их, как только найдет себе место в каком-нибудь пансионе. Она теперь свободна, поезд мчится где-то между Орлеаном и Бордо, постукивая на рельсах и задавая ритм ее мыслям: я свободна, я свободна. Но почему же она тогда думает об этом человеке?
Она встает среди ночи, потому что ее кровать слишком узка, потому что она проснулась от смутного объятия, которое с каждым ударом сердца сдавливает ее все сильнее, становится ее тюрьмой. Она видит чужое лицо слишком близко от своего и знает, что не хочет этой близости, хоть и стремится к ней всем сердцем, но все же не хочет. Она нарушила свой собственный кодекс, некогда выжженный на се теле и скрепленный огненной печатью, не сдержала слова, которое дала самой себе еще до того, как стала личностью. Если бы все это случилось с кем-нибудь другим, я хохотала бы до упаду, размышляет она. Но это моя собственная история, и я еще не знаю, чем дело кончится. Я не должна была сдавать позиции, но я сдала их. Этого не должно было произойти.
Она замечает, что ногти ее впиваются в ладони. Книгу под подушкой, единственную, взятую с собой, она видит, не глядя на нее. Сероватый фон, крепость в Саморе, даты, имя женщины — название птицы, два слога на ее родном языке, имя, звучащее как удар камня о камень. Она опять одна, она свободна. Какая-то частица ее самой раз и навсегда отрезана.
А мы? Ночной пианист, философ, читающий короткое прощальное письмо от Элик Оранье, где нет ни единого непонятного ему слова, но в котором явно что-то написано, чего он не знает, ранние сумерки близ Мёсиндзи, конец паломничества, цепочка приглушенных огней, извивающаяся среди безлюдного ландшафта департамента Дордонь, мы ничего ни на миг не выпускаем из поля нашего зрения, вот женщина, одна в комнате, разглядывает фотографию на пюпитре и видит облако, семнадцать лет назад проносившееся по небу над островом Гельголанд. Письмо, в котором не написано того, что в нем написано, что за ерунда? Но если это ерунда, то почему он об этом размышляет? Мы не выносим суждений, тут совсем не то. Может быть, тут горе, которое для одного человека не значит почти ничего, а для другого значит слишком много. Поживем — увидим. Мы обязаны за всем следить и все замечать, но не ждите, что мы вам об этом расскажем. Так лучше для всех. Некогда приключения королев и героев служили сюжетами мифов и трагедий. Эдип олицетворял наказание, Медея — месть, Антигона — протест. Вы, теперешние, — не цари и не царские дети. Истории ваших жизней — ни о чем, кроме вас самих. Рассказы с продолжениями, вести отовсюду, мыльные оперы. Из вашего горя никто не станет чеканить словесную монету, имеющую ценность для других людей на протяжении того ограниченного времени, которое вы называете вечностью. От этого вы и сами мимолетны, и судьбы ваши, по нашему мнению, особенно трагичны. Вам не вторит эхо. Ну да, и на вас не смотрит публика, это тоже правда, хотя не это главное. Впрочем, вы слышали нас в последний раз. За нами остаются только самые последние четыре слова.
— Когда ты уезжал, то был уже не здесь, — сказал Арно Тик, — а теперь ты вернулся, но еще не вернулся. Рассказывай, рассказывай.
— Для рассказов прошло слишком мало времени, — сказал Артур. — У меня в голове еще ничего не улеглось. Вот, на тебе. — Он протянул Арно компакт — диск, купленный в Киото. — Мужчины в обмен на женщин, как ты и просил.
Нет, сейчас он еще ни в силах ничего рассказывать. Как и два месяца назад, он снова летел сегодня в маленьком самолетике над Берлином, и снова искал глазами Фалькплатц, но всякий раз, когда ему казалось, что он видит полукруглую крышу спорткомплекса, между ним и землей пролетали стремительные облака.
— А когда можно будет посмотреть кино?
— До этого еще далеко. Главные кассеты Хюго взял с собой в Брюссель, а то, что я снимал для себя, я отправил в Амстердам. Мне надо немножко опомниться.
— Ну-ну. — В голосе Арно прозвучали разочарованные нотки. — Но что же ты снимал?
— Тишину. — И добавил: — Неподвижность. Лестницы, ведущие к храмам. Ноги на этих лестницах. Все то же самое.
Арно кивнул, ожидая продолжения.
— Все то же самое, что и для официального фильма, только медленнее. И дольше.