День последний — день первый
Шрифт:
Вот тогда я и сотворил динозавров — вылепил тщательно, не торопясь, примерялся так и этак.
Динозавры были разумны настолько, чтобы понять, что этот мир — не для них. Они плелись друг за другом по саванне, выламывали вековые деревья, тонули в болотах и решительно не желали делать того, что должны были согласно проекту — думать. И тогда, глядя на бездумное царство тупоголовых, я лишился уверенности. Все, что я делал прежде, казалось мне прекрасным. Теперь я понял, что могу и ошибаться. Это было мучительное прозрение, и чтобы еще больше согнать спесь с самого себя, я влез в шкуру одного из этих существ — шкуру тиранозавра! — и, тяжело ступая едва передвигавшимися подагрическими лапами,
Сколько времени прошло в сомнениях? Я размышлял, шли века, и тиранозавры утверждали на планете свое могущество. Никогда еще с начала времен мне не было так неуютно. И тогда я в первый и последний (до Дня восьмого) раз сам уничтожил сделанное. Конечно, и прежде одни виды животных погибали, когда я создавал другие. Но то происходило иначе: новое уничтожало старое, если это старое оказывалось менее жизнеспособным. Прогресс, эволюция. Сейчас, однако, сильнее тиранозавра на планете не было никого, ничто не могло его уничтожить, а создавать для этой цели еще один вид животных-убийц значило загонять себя в тупик.
И тогда я взорвал Сверхновую. У меня еще были на это силы. Я выбрал звезду неподалеку от Солнца, изменил в ее недрах скорость мной же запрограммированных процессов, а потом — бум! Я смотрел на это зрелище с Земли, ночи стали подобны дням, а свет Луны мерк в лучах звезды-призрака.
И в полдень Дня пятого динозавры вымерли, они не были приспособлены к жесткой радиации, а теплокровные остались — для них доза оказалась мала, и я решил: вот эти-то существа и обретут разум.
У меня было время. Я не понимал, что так думать нельзя. Никогда нельзя думать: есть еще время. Потому что это дает моральное право на ошибку. Ну, сделал. Ничего, есть время, исправлю. И громоздишь ошибки. А силы слабеют. И не исправить уже. И думаешь: ничего, механизм запущен, нужно только подправлять чуть-чуть. Только. Как в День шестой — День сотворения человека…
В дверь зазвонили и начали колотить. Я знал, кто это, и позвал Иешуа. Он явился, посмотрел на меня укоризненно и пошел открывать.
На лестничной площадке стояли человек десять — напуганные, но решительные. Им нужен был Иешуа, и он вышел вперед. Кисти рук у него были пробиты насквозь, с них капала на пол густая кровь, и ноги у него были пробиты тоже, и кровь из ран вытекала толчками, но на полу ее не было — ни капли! — на что, впрочем, никто не обратил внимания.
— Господи! — ахнул милицейский майор, стоявший впереди своих сотрудников. Он готов был перекреститься, но с перепугу забыл как правильно — слева направо или справа налево.
Сотрудники его оказались смелее. Иешуа окружили и поволокли, злые, готовые убить, воображающие, что именно он, посланник Божий, виновен в ужасах Дня восьмого, и что, расколовшись на допросах, он скажет, конечно, на какую мафию работает, потому что ни в Бога, ни в черта они не верили, не так были воспитаны и переделать себя в одночасье были не в силах. Приказано — выполнено. И все.
Иешуа не думал сопротивляться. Ему нравилась роль мученика, он сыграл бы ее и сейчас, но это было не нужно.
Милиционеров я раздвинул взглядом, они повалились в стороны, один из них — в небытие, настало время по грехам его, — и Иешуа, ступая на израненных ногах, сам пошел к лестнице. Он шел к толпе, собравшейся во дворе. Он воображал, что наша лестница — это Виа Долороса.
— Нет, — сказал я, и он остановился.
В это время в проеме двери появилась Лина — вылитая дева Мария,
— Лина, — сказал я, — иди за Иешуа и ничего не бойся.
— Я не боюсь, — сказала она.
Мы спускались по лестнице, и я размышлял о том, что и сам был человеком тысячи лет, грехов у меня и предков моих накопилось множество. Однако, как нет абсолютного знания, абсолютной истины, так и понятия абсолютного греха, греха во все времена, никогда не существовало. Плюсы и минусы всегда легко менялись местами. То, что считалось злом, оборачивалось благом. Заповедь моя гласила: не убий. Каин убил Авеля из зависти и был проклят. Но на самом деле — я-то знал! — все было иначе, и случай тот, рассказанный мной Моше, имел совсем другую подоплеку, иной смысл, и убийство то было благом, как ни странно звучит это сочетание слов. Убийство во спасение. Ложь — во спасение. Грех — во искупление другого. Неисповедимы пути Господни…
«И когда они были в поле, восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его. И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? А он сказал: не знаю, разве я сторож брату моему?»
Бытие, 4; 8-9
Каин и Авель действительно были братьями. И действительно: первый был земледельцем, второй — скотоводом. И Каин на самом деле убил. Все остальное — плод фантазии Моше, воображение у него по тем временам было отменное, лучше, чем память.
Конечно, братья не были сыновьями Адама — ведь адамово первородство было придумано тем же Моше, чтобы упростить для самого себя понимание сути. Я говорил ему так: «И создал Бог первых людей на Земле, и было это в День пятый, и явились первые люди наги и босы, и не знали ни имен своих, ни сути своей, ни назначения своего, ибо разум их еще не проснулся». Перепутать «на Земле» и «из земли» — это еще не самое грустное, вторая часть фразы и вовсе выпала, ну да не о том речь.
Племя Каина и Авеля кочевало в долине Иордана со стадами своими, было в племени человек триста, скота чуть побольше. Каин — был он старшим братом — не любил сторожить стадо, делал это, когда прикажут. В свои двадцать восемь он еще не совершил того, что полагалось мужчине — не взял жену, не родил ребенка. Был замкнут, угрюм. Может, была у него генетическая болезнь — почему бы нет, родители его были родными братом и сестрой. Что тут такого, знали друг друга с детства, всегда были вместе, привыкли.
Как бы то ни было, Каин при всей своей видимой ущербности прекрасно понимал, чего хочет. Где бы ни стояло племя, он закапывал в землю косточки плодов и ждал. Терпение его было безгранично. Он мог часами лежать на земле неподвижно, глядя в одну точку, где пробивались на свет слабые ростки. Ему казалось, что он видит, как увеличивается тонкий стебелек, как расправляются маленькие листочки, нежно-зеленые и мучительно-слабые. Что будет потом? Вырастет дерево? Куст? Он не знал. В его голове не было еще понимания того, что из косточек апельсина родится апельсин, из шиповника — шиповник, да и проблемы урожайности, как и возможность употреблять выращенное в пищу, его не волновали. Хотелось знать, что из этого вырастет. Может быть, следовало в истории науки обозначить эту веху: Каин, скорее всего, был первым человеком, обладавшим истинно научным мироощущением.