День последний — день первый
Шрифт:
Он страдал, потому что никогда (ни разу!) не смог дождаться результата. Племя кочевало, на одной стоянке задерживалось не больше, чем на месяц-другой, и за это короткое время Каин мог убедиться лишь в том, что семя (он носил с собой в мешочках много разных косточек, любовно отбираемых и собираемых) проросло и побеги начали вытягиваться вверх. А дальше, что же дальше? Ничего. Племя уходило, уходил Каин, оглядываясь в пути, и когда, бывало, племя возвращалось на прежнее место — через полгода, год, а то и больший срок, — Каин бросался искать свою делянку, чаще всего не находил, но изредка обнаруживал кустик или стебель и был уверен, что это — его
В каждом поколении людей были один или два человека, которыми я мог гордиться. И тысячи (потом — миллионы и миллиарды), жившие совсем не так, как я задумывал. Один — и тысячи. И ничем не помочь. Разве что вернуться к Истоку и начать все сначала. А я не хотел. Каин был из тех единиц, на которых так долго держался мир. Авель — из тысяч.
Предвидел ли я развязку? Зная отношение тысяч к единицам, предвидеть было легко. Частые отлучки брата, его небрежение обязанностями пастуха не могли остаться незамеченными. Племя — организм, плохо ли, хорошо ли функционирующий, но — единый. В племени знали, чем занят Каин. Бесполезное занятие, но и вреда мало.
Однажды на стадо, которое охранял Каин, напали соседи и увели большую часть овец прежде, чем Каин поднял тревогу. Потеря стада — трагедия. Каина судили.
— Как ты мог?!
— Я не видел.
— О том и говорим. Ты не смотрел. Ты думал о себе.
— Нет, я думал обо всех. Если посадить, и вырастет много, то еды хватит надолго.
— Ерунда. Пища — от богов.
Это был бесполезный разговор: они не понимали друг друга. Каин был наказан — его били. Нормально, лозами, согласно традиции. Авель бил тоже. Как все.
Наутро Каин опять был на своей делянке. Недавно взошли чахлые кустики, названия которых он не знал, весна выдалась сухая, и Каин носил воду от источника, поливал растения и плакал, вспоминая, как бил его родной брат. Младший.
Еще несколько дней, и племя уйдет, и опять все придется начинать сначала. Каин подумал, что должен остаться, когда уйдут остальные. Все равно он один среди всех. Эта мысль родилась давно, но в тот весенний день оформилась окончательно, и Каин, отправившись в очередной раз к источнику за водой (он носил воду в деревянном ковше, и приходилось много раз бегать туда и обратно) думал о том, как отложить незаметно побольше еды.
Вернувшись, он увидел картину, от которой захлестнулось его сердце, помутился разум, ковш упал, вода пролилась, и свет померк. Брат его Авель стоял над разоренной делянкой и дотаптывал последний кустик. Остальные, частью выдернутые с корнями, частью затоптанные, были уже мертвы. Убиты его дети, его радость, смысл его жизни. А брат его Авель смотрел исподлобья, он не торжествовал победу, он просто исполнил долг. Спасал брата. Как он понимал долг и спасение.
Когда все кончилось, Каин стоял над телом Авеля, сук — кривой и тяжелый — выпал из руки его. Не впервые человек убил человека. Брат брата
— впервые. Я был потрясен не меньше Каина, оба мы стояли над телом Авеля и думали о смысле жизни. Он думал просто: Каин убил, страдал и жалел, но жалел не только брата, а еще — и может, даже в большей степени, — погибшие растения. Я не мог осуждать его, потому что и сам не знал, в чем сейчас большее зло: вытоптать или убить. Вытоптать — это убить душу, мечту, прогресс.
— Где брат твой, Каин? — спросил я, войдя, наконец, в его мысли.
Человек огляделся. Он искал брата. Мужчина, лежавший у его ног, братом не был. Братья — это не те, кто рождены одной матерью. Братья — те, кто рождены одной идеей. У Каина не было брата. Никогда.
— Это не брат мой, — сказал Каин, глядя на кровь. — Я не знаю, где мой брат. Разве я сторож ему?
— Ты убил, — сказал я.
— Я не успел спасти, — ответил он. — Это хуже.
И мне — мне! — пришлось согласиться. Не успеть спасти — хуже.
— Ты начнешь все сначала, — сказал я.
— Смогу?
— Если не сможешь, чего вы стоите — ты и твоя мечта?
— Меня убьют прежде. За него.
— Нет, — сказал я. — Не убьют.
Это я мог для него сделать. Отвести месть племени. Но я не мог — не хотел — отвести мук совести. Не мог — не хотел — отвести страданий.
— Иди, — сказал я, — твой род не будет проклят.
Каин смотрел в широко раскрытые глаза Авеля и видел — меня.
Во дворе кричали и что-то поджигали — кажется, соседний дом, в котором, как объявил кто-то, жила колдунья, наводившая порчу. Навстречу нам поднимался по лестнице старик Козырин, сосед с пятого этажа. Он был безумен и бормотал:
— Конец мира… бездари… так просрать… сначала нацию, потом страну, потом мир…
Он отшатнулся от Иешуа, посмотрел ему в лицо и сказал громко, с неожиданным пониманием сути:
— Ты считаешь себя Мессией, человек? Ты считаешь, что дал миру этот предел? Ничего подобного! Люди сами поставили себе предел, когда явились на свет. Есть только грех, все остальное — фу… И баста. И птички. Кода.
Он пошел дальше, толкнул плечом Лину, на меня не обратил внимания, смотрел внутрь себя и ждал. Он знал, что ему осталось совсем мало. Минута. По грехам его. Этот дар предвидения собственной судьбы был очень редким, — реже таланта — и Козырин исчез у двери своей квартиры, успев перекреститься и согнуть ноги в коленях, будто для прыжка куда-то в глубокую и темную пропасть.
В колодце двора было весело. Страшное веселье уничтожения. Дом подожгли, но горело плохо, поджигатели оказались неумелыми, да и боялись, хоть и кричали, и подзадоривали друг друга. Но на первом месте был страх. За себя. Когда? — думал каждый. — Неужели сейчас? И что будет? Темнота? Свет в конце тоннеля? Иной мир — рай, ад?
Мы обогнули толпу и вышли на улицу. У перекрестка образовалась пробка, столкнулись сразу несколько машин. А в сквере у поворота к бульварам шел митинг. Судя по текстам, митинговала «Память». Предлагалось бить жидов не медля, ибо только они и могли напустить эту порчу на страну в час ее окаянный. Что им стоило изобрести такую штуку, которая уничтожает людей, цвет русской нации в первую очередь? Очевидно, и оратор принадлежал к цвету нации, потому что исчез — по грехам его, — не успев договорить, и толпа всколыхнулась, и кнут, именуемый ненавистью, поднятый силой, именуемой страхом, пришел в движение и огрел двух стариков, жавшихся к стене дома — что-то было в этих стариках жидовское по видимости.