День рождения женщины средних лет
Шрифт:
Но учительница за Урарту поставила мне тройку без объяснения причин, в мануфактурах поймала на извращении Энгельса, кажется, в сторону объективного идеализма (хотя переврать цитату я физически не мог, запоминая учебники просто страницами, едва ли не вместе с номерами), а когда я рассказывал о сжимающемся огненном кольце, вдруг прервала и со словами «Хватит ухмыляться!» вообще влепила пару. Хотя, видит бог, не ухмылялся я и вообще был еще почти вполне правоверным советским школьником, пионером и комсомольцем – ну, если не считать узких брюк и набриолиненного кока, да и то в меру и только на
В общем, едва я вытянул историю – и то, вероятно, директор настоял, чтобы историчка не портила аттестат медалисту.
Позже я много раз сталкивался с такой необъяснимой неприязнью и даже ненавистью со стороны разных мужчин и женщин. Однокурсница, причем из нашей компании, которой я не сделал ничего плохого, даже не ухаживал; доцент, ведший матанализ, мне вполне симпатичный; сослуживица, даже не скрывавшая какого-то почти физического отвращения; приятель, считающий возможным по праву дружбы говорить в глаза гадости...
Близкие люди, утешая, склонны были объяснять всё примитивно материалистически: ревность, зависть, карьерное соперничество... Меня эти объяснения почему-то раздражали. Чтото я чувствовал в них не то, какую-то неполноту, даже фальшь. Только в последние годы, когда додумывать многое до конца стало необходимо, – уже на потом не отложишь, все меньше остается этого «потом», – какие-то более или менее основательные объяснения начал я различать в тумане, окутывающем отношения с людьми. И, как ни странно, объяснения эти оказались близки к тем, примитивным. Но как-то... метафизически, что ли. Не реальному успеху завидует человек, не к конкретной сопернице ревнует женщина, не в деньгах счастье и не в наличии их у другого – несчастье.
Просто тесновато людям в мире, и отпихивают они друг друга, чтобы попасть под высший Взгляд. И есть такие, что никак не могут под этим Взглядом оказаться вместе. Может, дело в разной знаковой системе, как у кошки с собакой: одна машет хвостом из любви, другая из раздражения.
...А учительница истории однажды не выдержала и прямо в лицо мне, пацану, прошептала раздельно, тяжело дыша: «Ну ты еще хлебнешь... умник, выскочка... вспомнишь меня...» И ведь права была: и хлебнул, и вспомнил вот.
Беда не в том, что мы все эгоисты, а в том, что не желаем с этим считаться.
То есть каждый из нас полагает вполне естественным действовать в своих интересах, но жутко обижается, когда так же действуют и другие. Представляется правильным такой порядок вещей, при котором население будет добровольно и единодушно трудиться на благо меня. Недобрые и даже непорядочные люди, не желающие включаться в это общечеловеческое движение, изумляют: неужто им непонятны моя приоритетная ценность и справедливость соответствующего ей мироустройства?
Оказывается – непонятны.
Мы расстраиваемся, просыпаемся среди ночи, долго пялимся в темноту, прислушиваясь к беспорядочному стуку сердца и другим проявлениям деятельности организма. Наша единственная жизнь проходит, счастье не достигнуто, хотя до него ну буквально шаг. Но этим шагом надо переступить через небольшой барьер: надежды и привычки близких, амбиции и планы коллег, обычаи и представления круга. Бессердечные люди не спешат поступиться своими интересами,
Обидно.
Выходит, что платить придется самому, а не хочется, просто сил нет, как не хочется. Причем больше всего не хочется платить ту цену, которая назначена: перешагнуть и с этого момента уже не чувствовать себя добрее, благороднее и достойнее тех, через кого перешагнул.
Один мой знакомый жутко возмущался, когда начальник делал ему замечания за безделье. Этот козел, говорил мой знакомый, не находит деликатности не заметить, что я пришел на час позже. А того этот козел не знает, продолжал поклонник деликатности, что я вообще сейчас в дауне психологическом. Сотрудники слушали про козла, некоторые сочувствовали страдальцу-обличителю, но некоторые, заметим к чести народного здравомыслия, начальнику.
Придется признать: каждый из нас норовит укрыться теплее, стягивая одеяло с соседа. С этим надо жить. И быть готовым к тому, что сосед, едва вы задремлете, изменит ситуацию на обратную. Конфликт интересов вечен.
Единственное, чего не следует делать, – убивать всех этих противных эгоистов. И тогда постепенно нравы улучшатся настолько, что кто-то кому-то что-то уступит.
Меня на всё лето поселили у тетки, а мать с отцом – тоже на всё лето – уехали в санаторий. Отцу дали после госпиталя длинный отпуск. Диагноз в его медицинской книжке был закрыт: последние страницы сшиты скрепкой, под которую засунута бумажка с надписью: «Только для ведущего врача». Перед отъездом родителей я исхитрился, разогнул, снял и снова надел скрепку вместе с бумажкой, незаметно, и прочел-таки жуткий врачебный почерк: «...выраженные симптоматические проявления... возможен результат облучения... изменения в формуле... показано восстановительное лечение...»
У отца, тогда еще майора, была лучевая болезнь. Он лечился, остался в армии, генерала не получил, – еще не хватало Советской армии генерала Абрама Кабакова, – ушел в отставку и умер после того лета через тридцать два года. От болезни крови.
А я в те каникулы прочел всего Джека Лондона, почти всего Бальзака, перечитал Жюля Верна. У тетки была огромная библиотека, все подписные, которые ей устраивали знакомые в книжном. Тетка работала в бухгалтерии огромного секретного завода, вокруг которого и построили этот довольно большой подмосковный город. Строили всё, конечно, зэки, и был здесь поначалу просто лагерь, и там-то и работали и тетка, и дядька – юрисконсульт.
Может, поэтому, когда умер Сталин, они не рыдали, а накрыли стол и рискованно громко веселились.
А в то лето после знаменитого съезда они обсуждали закрытое письмо о культе и играли по ночам с друзьями в преферанс. А я, до одури начитавшись днем, в жару, в полутемной от штор комнате, к вечеру, пока не пришли гости, заводил шикарную радиолу «Рига» – хорошо жила моя подмосковная родня, устроенно – и под пластинку Эдди Рознера, под «Тиха вода», под Поля Робсона, под сохранившиеся довоенные фокстроты кривлялся, нацепив поверх ковбойки дядькин галстук, осваивал танец по «крокодильским» карикатурам...