День собаки
Шрифт:
Помню, как, вернувшись домой, где воплощением этого несчастья стало лицо Нико, нежданно лишенного жизни, я в первую очередь подумала: кто же рассмешит меня теперь? Конечно, не Анна, тотчас призналась я себе с безграничной тоской, она всего лишь беспомощный ребенок в семье, состоящей из одних женщин. И мне тут же стало стыдно от этой мысли. Возможно, именно из-за нее и получилось так, что Анна сейчас ест так много, словно она хочет набить рот едой, чтобы больше не смеяться, как она смеялась раньше с Нико, распевая странные песни, которые они сами же и выдумывали вместе. Анна всегда была странной. Мне хочется, чтобы она вышла замуж, чтобы кто-нибудь заботился о ней и ее лишних килограммах, о ней и ее тайных мыслях. Да, кто-то должен полюбить ее так же, как когда-то полюбил меня Нико. Полюбить и избавить меня от нее.
Иногда меня посещает уверенность, что без меня Анна была бы счастливее, что ее жизнь началась бы лишь после моей смерти. Я ношу эту мысль в себе уже давно, с тех самых пор, когда Анна вышла из моего живота. Может бьггь, и раньше, когда она еще в нем плавала. Словно в ответ на это, у меня не нашлось для нее молока. Как, впрочем, слов и жестов. Я должна найти способ умереть у нее на глазах, исчезнуть раз и навсегда.
Все эти стенающие вдовы! Они собираются в теплом чреве Ассоциации и обмениваются соболезнованиями, хотя все, что им нужно, — это наблюдать за работой сантехника или электрика или осмелиться потревожить просьбой банкира или чернорабочего, который копает им грядки. Да, все, что им нужно, — превратиться в мужчин. Но это уже слишком для тех, кто предпочитает дом, предоставленный рабочим для отделки, кто предпочитает пылящиеся счета и цветы, которые выбирали не они сами, лишь бы не расстаться с голосом, что укутывает их одиночество, с рукой, что успокаивает их страхи. Есть ли в этой иждивенческой стране хоть одна женщина, которая, как и я, сама копает грядки или чинит двигатель и при этом весь день остается красивой, хотя и не для кого? Найдется во всей Вселенной хотя бы одно существо, будь то человек или животное, которое могло бы стать моей второй половинкой, с кем я могла бы разделить, свое Ядро, разломив его пополам, словно свежий инжир? Бог и есть инжир, да, почему бы и нет. Я помню, как в самом начале нашего брака Нико дал мне попробовать в ресторане этот плод, черный и налитый солнцем снаружи, но белоснежный внутри. Нико умел жить ярче, чем я. Он заказывал экзотическое блюдо, радуясь оттого, что мог поделиться со мной этим лакомством. К тому же он никогда не зацикливался на чужих несчастьях, чураясь плакс, ипохондриков, желчных и раздражительных людей. Он старался приумножить свою радость, чтобы потом поделиться ею со мной. Это черта сильных, храбрых сердцем, тех, кто инстинктивно чует путь своей жизни. Думаю, он знал, что его жизнь будет короткой и насыщенной, или, во всяком случае, что-то в нем знало это. Ядро. Теперь я вижу его. Единственный в своем роде, редкий плод с мягкими зернышками и ароматной мякотью, черный снаружи, белый внутри. Он целиком поместился бы во рту, если бы я только перестала болтать с женщинами, которые скорее из-за привычки, чем из-за боли отказываются от дара эгоизма и от грязного и тяжелого труда. Да будут прокляты те, кто придет ко мне, стеная от боли, словно поранившиеся дети или брошенные животные. Да оставит меня слава воплощенной мудрости, от которой требуется сила и собственное мнение. По мере того как я поддаюсь сиренам депрессии, я интуитивно придумываю себе роль, становясь важной и пустой. Так я и теряю Нико, воспоминание о его смехе и магической силе, которой он питал Анну.
Анна. Она словно разбухший плод, стесненный узостью своей кожуры и жадно тянущийся ко рту, его поедающему. Словно маленькая черно-белая душа, с великой болью пробуждающаяся ото сна. В день собаки, там, где она рассмотрела загнанное животное, я заметила всего лишь цветущий кустарник. Анна, мое дитя, вторая половинка Вселенной.
Перед тем как соединиться с Нико, мне будут дарованы дни одиночества и цветущие кустарники. Когда-нибудь мой взор отыщет верный путь. Быть может, именно так, в момент смерти, я смогу вновь увидеть оленя в свете зари. И даже если олень уже точно не вернется, я все равно изменилась. Я даже не увидела собаку, которая пересекла мой путь, и вот теперь-то наконец я мать: я подарила Анне жизнь, отвернувшись от нее. Своим отказом глядеть на собаку я вернула Анне ее силу. И с тех пор она одна. Поскольку все во мне восстает и провозглашает: «Ничего не поделаешь».
Вечный покой
Я сказала маме, что видела, как вдоль автострады бежала собака. «Мам, смотри, бешеная бродячая собака». Мама отреагировала на мои слова не сразу — она что-то искала на карте: то ли как проехать в новый Гарден-Центр, то ли дорогу к очередной вдове. Я сбросила скорость и остановила «ауди», старую папину «ауди», у обочины. Когда я вышла, собака уже исчезла. Единственное, что осталось, — три ряда несущихся мимо машин, и мне подумалось, что сегодняшний день таит в себе опасность. Сердце колотилось в груди (такое бывает, когда я переедаю). До появления собаки я представляла, будто бегу рядом с нашей машиной, бегу до изнеможения и теперь-то уж я точно похудею. Когда я с мамой в машине, одна лишь мысль не дает мне покоя — как похудеть? Поэтому мне и чудится, будто я бегу, бегу из последних сил, умираю, но бегу. А еще мне представляется, что теперь я совсем ничего не ем, но, сглатывая слюну, тотчас вспоминаю о предстоящем обеде и твержу себе, что съем всего пару кусочков, самую малость. Хотя все это, в общем-то, бесполезно: когда я отправляю в рот первый кусок, мне кажется, что я готова съесть целого слона и, если уж я начала, меня не остановить. Сокрушаясь внутренне: «Дохлый номер, ничего не выйдет», я продолжаю есть, украдкой поглядывая на мать, которая клюет как птичка и смотрит в большое зеркало, стоящее позади стола. Когда мы садимся за стол, она всегда норовит предложить мне место спиной к зеркалу, или, может быть, я сама выбрала его раз и навсегда, потому что мне не нравится собственное отражение. За столом мы перекидываемся парой фраз, но мать при этом никогда на меня не смотрит; ее взгляд скользит мимо меня, она ловит свое отражение в зеркале, поправляет локон и легонько хлопает ресницами, будто хочет удостовериться… но в чем? В том, что она красивая? Вообще-то на маму это не похоже, иначе мужчины давно бы уже не давали ей проходу. Ей как будто нужно просто убедиться, что она все еще жива.
Мне же убеждаться не в чем. Потому я и ем. Как только я перехожу границы, которые сама себе установила: полкартофелины, несколько стручков фасоли, кусочек мяса без соуса, — в моей голове не остается ничего, кроме
Желание похудеть стало навязчивой идеей: когда я сажусь в «ауди», мне все время хочется выйти и побежать рядом с машиной. Стоп, а ведь та бегущая собака наверняка была тощей! Никому до этого нет дела, даже матери. «Брось, — говорит она, — ничего с этим не поделаешь». Должно быть, я глупо выгляжу: воспаленные глаза, крепко сжатые зубы, хотя, сколько бы я ни боролась с матерью, я знаю, она все равно окажется сильнее. «Можно подумать, ты в самом деле решила спасти собаку», — говорит она и как будто усмехается, а может, и правда искренне смеется, но ее веселье я не разделяю, она не понимает, что я не с ней, и, хоть пытаюсь казаться веселой, на самом деле мне не до смеха. Я говорю, что на обочине автострады стоит телефонная будка, наверное, мы должны куда-нибудь позвонить по поводу собаки, я объясняю, что мы обязаны предотвратить несчастный случай, который может произойти из-за нее, пытаюсь как можно лучше описать возможные последствия трагедии. Но, как только я начинаю вдаваться в подробности столь важного для меня события, мама напускает на себя такой невыразимо скучающий или даже страдающий вид, и мне начинает казаться, будто моя манера изъясняться так же неуклюжа, как и я сама, что мне ни за что не удастся убедить ее, а самое важное низводится до скучного и неинтересного факта. Мама говорит, что это бесполезно. Она вряд ли стала бы вызывать службу спасения ради собаки. Как, впрочем, и ради меня. Просить, чтобы меня увезли, заставили похудеть, пока не поздно, пока сердце не выскочило из груди, пока не лопнул желудок. Не знаю, как у мамы получается быть в форме, я имею в виду оставаться стройной, активной и все время помогать людям. Если бы я заболела, как когда-то папа, она стала бы ухаживать за мной. Но я всего лишь толстуха. Жизнь той собаки не сложнее жизни отца: она бежит, чтобы спасти свою жизнь, она знает, что нужно делать. А мне хочется, чтобы со мной стряслась большая беда, которая сразу бы все упростила, хочется, чтобы кто-нибудь заинтересовался мной, спросил, сколько таблеток слабительного я принимаю, сколько флаконов успокоительного покупаю каждый месяц в разных аптеках. Я хочу, чтобы мне помогли уснуть, заставили замолчать мое сердце, когда я ложусь в кровать, или растолковали, что нужно делать, чтобы отрыгнуть все то, что я съела; чтобы мне сказали, что я не уродина, и объяснили парикмахерше, чтобы она подстригла меня по-другому, и научили отвечать людям так, чтобы они перестали называть меня «парнем» из-за моих коротко стриженных волос и широких, как у портового грузчика, плеч, из-за маленькой груди и неуклюжей походки.
Я не могу грустить, когда маме так весело. Контраст был бы еще сильней, и к тому же после смерти отца единственный близкий человек, который у нее остался, — это я. Я ем ее торты, поливаю ее газон, вожу ее в папиной машине. Со мной должно произойти что-то необычное, из ряда вон. Пусть не я сама, а кто-нибудь другой причинит мне боль. Пусть мама изобьет меня, а потом бросит на автостраде. Вот тогда я побегу, худая, обезумевшая, а люди, много людей, остановятся, при виде меня их глаза наполнятся слезами, и они скажут: «Давайте спасем ее!» Может быть, они меня не спасут, но все же, хотя бы раз перед смертью, заметят, а потом вспомнят: кровоточащее воспоминание, воспоминание, которое меняет жизнь, заставляет людей задуматься и стать лучше. Быть может, рядом случайно окажется фотограф, и в газетах появится снимок: «Брошенная девушка ищет спасения на автостраде». Или фотография с места трагедии, которая произошла из-за того, что я бежала по автостраде. Чудовищное столкновение, множество раненых, несколько погибших, повсюду кровь. И след, всего лишь один мой след. А может, меня спасет какой-нибудь полицейский: он возьмет меня на руки, худую или, точнее, очень тонкую и бледную, и он тотчас поймет, что я не юноша. У меня будут необгрызенные, красивые ногти и длинные волосы. Мама постоянно твердит, что такие длинные волосы, как у нее, мне не пойдут, потому что у нее они светлые и густые, а у меня редкие.
Бежать, да, я смогла бы вот так бежать. У меня огромная сила воли — я могу ночи не спать. Бежать — именно это мне и нужно, а не сидеть за столом вместе с мамой. Когда я сижу напротив мамы за столом, я становлюсь похожа на трусливую, послушную собачку, которая боязливо поджимает хвост и никогда не перечит. На собачку, которая никогда не выказывает ни привязанности, ни злобы, лишь покорность, у которой всегда непринужденный и благодушный вид, потому что это необходимо, чтобы понравиться матери.
По ночам у меня жжет глаза. Я хочу, как и все, уснуть, провалиться в сон, как падает в воду камень, не оставляя после себя кругов. Но ничего не получается. Малейший крик птицы, скрип половицы, малейшее нарушение стройного течения мыслей не дают мне спать, сердце готово вот-вот взорваться, желудок наполняется тяжестью, и вспыхивают глаза: два огненных уголька, в которых кровь стучит, словно молот кузнеца. Наутро я просыпаюсь почти ослепшей. Спотыкаюсь от усталости, глаза слезятся. Я хотела бы стать красивой и сильной, чтобы доставить удовольствие папе, ведь он наверняка видит меня оттуда, где он сейчас. Папа был красивым и сильным, пока не заболел. Конечно, он был не лишен тех мелких недостатков, которые только прибавляют мужчине обаяния: уши чуть больше, чем нужно, довольно-таки густые брови. Да, прежде всего я хочу нравиться папе, хочу, как и он, смотреть на мир ясными глазами, спокойными, словно горные озера. Темные глаза отца, скрывающиеся под густыми бровями, источали очищающий холод. Глаза, подобные вечности, замершей на уступе скалы. А мои глаза теплые и живые, словно два неугомонных зверька, две змейки или песчаных лисицы. В них есть звериная злоба. И одновременно простота. «Простофиля!» Так называет меня мама, когда ее раздражает моя медлительность или что-нибудь другое, например, если я не могу как следует отгладить блузку или записать для нее сообщение, когда в сотый раз звонят из Ассоциации вдов. Иногда мне кажется, что за словом «простофиля» скрывается другое — «бестолочь».