ДЕНЬ ТВОРЕНИЯ
Шрифт:
Теперь пора, совместно с читателем, разобраться в ни для кого не ясных вопросах: почему Верещагин не мог понять написанную в юности дипломную работу и что, собственно, означает это «не мог понять».
Не думает же читатель, что Верещагин смотрел на свою дипломную работу совершенно бессмысленным взглядом, как баран на новые ворота, то есть как профан, невежда, как совершенно некомпетентное в данных проблемах лицо? Не думает, конечно. И автор так не думает. Это мы с вами, не обладая научным складом мышления, бесконечно далекие от переднего края наступления на тайны природы, вооруженные игрушечными знаниями, почерпнутыми из популярных журнальчиков – это мы так смотрели бы на его дипломную работу. Верещагин же превосходно все понимал, а когда говорил: «Не понимаю», то имел в виду, что в пору написания дипломной работы, а также в дни ее защиты понимал
Вот такая метаморфоза произошла. Такая ситуация создалась. Что делать Верещагину? Решить, что тогда был самонадеянным глупцом? Успокоиться на том, что теперь глуп? Он думал и думал над этим.
С автором однажды произошло нечто похожее: о услышал в концерте песню про любовь, которая так ему понравилась, что он долгое время напевал ее про себя и напевал, но потом под влиянием некоторых обстоятельств сделал перерыв в напевании, а когда нашел время запеть снова, то обнаружил, что мелодия забыта, а помнятся одни только слова. И вот чем был поражен автор: эти слова, что-то вроде «Тоской любви наполнена душа… О, как небрежно ты сказала: «нет»!.. Я брел ночной аллеей не спеша… В ушах звучал жестокий твой ответ…»-эти слова, казавшиеся прежде возвышенными искренними и благородными, теперь, освобожденные от мелодии, выглядели обнаженно-пошлыми и фальшиво-сладкими, как шоколад для диабетиков. Автор испытал к этим словам такое отвращение, что даже плюнул в сердцах. Но через некоторое время он все-таки вспомни мелодию, после чего пошлые и сладкие слова снова зазвучали возвышенно, искренно и благородно.
Вот какую роль играет мелодия – и не только в песне, а в чем угодно, даже в научной работе, хотя большинство людей считает, что в научной работе ни о какой мелодии не может быть и речи: вот, дескать, формулы, вот формулировки, и больше ничего там нет – так считают почти все. И крепко ошибаются: мелодия присутствует в каждом мало-мальски значительном творении человеческого разума, в дипломной работе Верещагина она тоже наличествовала, да только забыл он ее, как я некогда песню,- забыл и удивлялся теперь: какие, мол, неинтересные слова, и в конце концов пришел к мысли, что в молодости обманулся, что все дело, наверное, в зубной боли, которая- читатель, надеюсь, помнит – воспалила его мозг, и вот в этот воспаленный мозг прокралась беспочвенная иллюзия такого рода: дескать, в этой моей работе указан путь к практическому созданию Кристалла.
Но несмотря на то, что он искренне поверил в иллюзорность своих прежних надежд, он продолжал сидьмя сидеть над дипломной работой, какая-то сила заставляла его безостановочно искать и искать тайну в совершенно ясном тексте, где – умом он верил в это – никакой тайны нет. Точно так же в свое время он продолжал расспрашивать девушку Бэллу, хотя умом полностью верил ее словам. Ух, как он верил ее словам!
Это очень интересная и плодотворная аналогия – между дипломной работой и девушкой Бэллой, но я не стану ее развивать, потому что Верещагин и так, знаю, будет очень недоволен, когда увидит, сколько места в книге я отвел этой особе. «Я прежде всего создатель Кристалла, не так ли? – недовольно скажет он мне.- Ну и писал бы об этом. А то развез на полкниги мою случайную любовную ошибку».
Конечно, я найду, что ему возразить. «Разве без этой случайной, как ты говоришь, любовной ошибки ты смог бы создать Кристалл? – спрошу я.-
…Итак, вопреки собственной убежденности, он продолжает копаться в своей дипломной – копается, копается, ничего интересного выкопать не может и тогда извлекает на свет божий черновики.
Это очень важный факт: у Верещагина сохранились черновики дипломной работы. Он не сжег их в свое время, не выбросил в помойное ведро, всю жизнь таскал их с собой, как дурень ступу. И недаром – теперь настал их черед: Верещагин зашвыривает в угол дипломную работу, раскладывает по всей комнате пожелтевшие, мятые листки черновиков и углубляется в их изучение. Труд это адский: листки исчерканы, испачканы, почерк – жуть, но Верещагин старается все понять, потому что помнит – в этих черновиках много такого, что в дипломную работу вставить он тогда не захотел, хотя и очень важного.
Почему не захотел – неизвестно. Ведь четверть века прошло. Поди догадайся, какими соображениями руководствовался когда-то двадцатилетний юнец.
Я мог бы сочинить оду черновикам. О том, что самое ценное остается в них: все недовоплощенное, недодуманное, смутно угаданное, невнятно сформулированное. Я знаю это на собственном опыте. Мои черновики богаче моих книг, и я когда-нибудь все-таки сочиню оду в их честь. Или лучше черновик оды – в целях более высокого уровня художественной глубины.
Итак, Верещагин ползает по комнате, рассматривает ветхие и подобно древним рукописям непонятно исписанные листки черновиков пристальным взором, причмокивает, курит и бормочет время от времени разные слова.
Автор не настолько сведущ в науках, чтоб дословно воспроизвести бормотание своего героя. Он берется передать лишь общий дух этой сцены. «Откуда здесь взялось «пи»?»- например, вот так бормочет, а может, какую другую букву, автор не знает какую именно, а не зная, не хочет утверждать категорически. Автору известны многие буквы греческого алфавита, например «ню» – этой буквой, кажется, обозначают очень важную в физике константу, характеризующую частоту колебаний. Так что вполне возможно, что Верещагин бормотал: «Откуда здесь взялось «ню»?» Для нас с вами важно не то, какую именно букву он бормотал, а то, что эти буквы появлялись в рукописи совершенно неожиданно, как чертики из табакерки, то есть без всякой связи с предыдущим, и это обескураживало Верещагина. Он хорошо помнил, хотя прошло уже двадцать пять лет, что когда писал эти черновики, то буквы имели большой смысл и были взаимосвязаны, но теперь эти связи забылись, и восстановить их Верещагин сейчас, изнуряя себя, тщился. Он половину ночи ползает среди листков – причмокивает, вздыхает и бормочет. Безрезультатно!
Снова и снова повторяет он уже известную читателю фразу: «Или я тогда был сумасшедшим, или сейчас – дурак».
Наконец он теряет к листкам интерес. «Хватит,- говорит он себе.- Займусь-ка более важным делом».
И быстро стелет постель. Каким же более важным делом он намеревается заняться? Может ли быть для него более важное дело, чем поиск смысла собственного давнего прозрения?
Он ложится в постель, гасит свет, закрывает глаза и крепко засыпает.
Ай да Верещагин!
Он переспрашивает: «Три килограмма трюфелей маленькой девочке? Это ужасно. В это трудно поверить». Геннадий говорит: «Я никогда не лгу, товарищ Верещагин. Допускаю, что в кульке было чуть меньше, так как не могу гарантировать абсолютную честность продавщицы, но разве это меняет дело?» – «Абсолютно не меняет!» – соглашается Верещагин. Вообще-то он слушает вполуха, у него сегодня большая радость, он ею отвлечен: утром, ползая среди разбросанных по комнате черновиков, он вдруг обнаружил, что смотрит на них уже не как баран на новые ворота, а с некоторым интересом, во всяком случае, без скуки вчитывается в непонятные строчки – они для него вдруг стали как страстная речь на незнакомом, но человеческом языке: смысл слов пусть и недоступен, но тоска в них звучит, радость или насмешке – это, слава богу, разобрать можно,- теперь, значит, уже есть за что ухватиться, это большой сдвиг, и Верещагин сегодня собой очень доволен.