День второй
Шрифт:
Я вздыхаю из глубины души. Достаю свои смеси и взвеси и начинаю исследовать. Провожу биохимический анализ. Работать не хочется. Я работаю через отвращение, но заставляю себя делать то, что положено на сегодняшний день по программе. Я просто не могу этого не сделать. Потом потихоньку втягиваюсь и как бы вырубаюсь из времени. Я — сама по себе, а время само по себе течёт, отдельно от меня. Я его не чувствую. А поскольку в свете последних событий моё время — боль, то я почти не чувствую боли. Я существую как под наркозом, но не общим, а местным. Я все
Когда я искала свою дорогу в науке, у меня были единственные туфли: розовые с белой вставкой. Легко догадаться, что туфли были летние, но носила я их зимой, чтобы выглядеть стройнее. Сколько километров отстучала я каблучками, пока нашла свою дорогу. Потом, позже, когда я выбивала эту лабораторию, сколько стен пришлось прошибить лбом, кулаками, слезами. Я, как эмбрион, прошла все стадии становления личности: поиск себя, утверждение, подтверждение. Правда, на последней стадии у меня увели Мужа. Теперь Дело есть, а Мужа нет. Но Дело все же осталось. Сначала я тащила его за шиворот. Теперь мы идём с ним рядом. А через какое-то время Дело уже само возьмёт меня за руку и поведёт за собой. Будет работать на меня. Значит, у меня есть Будущее. И нечего прибедняться. И не надо преуменьшать. Это так же порочно, как преувеличивать.
Открывается дверь. Входит мой аспирант Гомонов, на его лице написано отвращение к жизни: то ли перепил, то ли недоспал. А скорее всего и то, и другое.
— Вы принесли главу? — спросила я.
— Нет. Я забыл.
— А зачем вы пришли? Сказать, что забыли? Гомонов мнётся. Я вижу, что он врёт. Он не забыл, он не сделал. Я бы выгнала его, но он способный. Просто он любит жить.
Я смотрю на него. На лице отвращение, но туфли на ногах — безукоризненные.
— Что вы стоите? — спрашиваю я.
— А что делать? — удивляется он.
— Идите домой и принесите.
Гомонов стоит в нерешительности. Потом выходит как-то боком. Интересно, что он предпримет?
…А может быть, убить её? Но тогда он женится на Другой Подруге. Ко мне он не вернётся. Он женится на Другой, а я по тихим степям… Так что этот вариант тоже не подходит.
Я помещаю каплю на стёклышко. Стёклышко устанавливаю под микроскоп и заглядываю в другой мир. Я легко разбираюсь в этом другом мире, как музыкант в партитуре, как механик в моторе, как врач в организме. И мне там интересно.
Снова открывается дверь, входит Секретарша.
— Мы закрываемся, — говорит она мне.
Я смотрю на её личико, гладенькое и овальное, как яичко, и догадываюсь, что прошло восемь часов рабочего дня.
— А там кончился праздник? — бесстрастно спрашиваю я.
— Какой праздник? — Секретарша искренне вытаращивает глаза.
— Ну, Новый год…
— Где? — не понимает она.
— У зава.
Секретарша смотрит обалдело, потом предлагает:
— Нинуля, поставьте градусник…
— Нина Алексеевна, — поправляю я, держа Секретаршу на вытянутой руке, однако понимаю, что моё раскалённое воображение подсунуло мне сей сюжет. Ни Мужа, ни Подруги здесь не было и в помине. Да и в самом деле, что они здесь забыли? Если только меня…
Секретарша выжидательно смотрит, как бы выпрашивая глазами билетик на сочувствие. Но я не пускаю её даже на галёрку своей души.
Я закрываю микроскоп. Запираю в стол бумаги. Смотрю на часы. От пятницы остался довольно короткий хвост, так что можно сказать, что свой второй чёрный день я прожила под наркозом Дела. Под прикрытием Будущего.
Суббота начинается со звонков.
Звонки делятся на деловые и личные. Личные — на тех, кто знает, и тех, кто не знает.
Те, кто знает, подразделяются на две категории:
1. Ругают Мужа и называют его подлецом.
2. Ругают Подругу и называют её проституткой. При этом интересуются: «А она молодая?», давая понять тем самым, что я не молодая. Я отвечаю, что мы ровесницы. Тогда там удивляются и спрашивают: «А куда же ты смотрела?»
Известно куда. В микроскоп.
Я могла бы не согласиться с собеседником, не принять сочувствия.
А могла бы принять сочувствие и расслабиться, сказать, что я не ем, и не сплю, и не могу ни о чем больше думать. Но я не делаю ни первого, ни второго. Я выбираю тактику Кутузова после Бородинского сражения.
Когда Наполеон проснулся и решил продолжать бой, вернее, он решил это накануне, то увидел, что воевать не с кем. Неприятеля нет.
Кутузов построил свои войска и до того, как Наполеон проснулся, увёл их с поля боя в неизвестном направлении (неизвестном для Наполеона, естественно).
Наполеон пожал плечами и пошёл себе на Москву. Занял Москву и по этикету тех лет стал ждать парламентёров (возможно, они назывались иначе). Побеждённые должны были оказать уважение победителю. Так полагалось. И может быть, даже устроить бал в его честь. Но ничего похожего. Никаких парламентёров, никаких балов. А Москва горит. Есть нечего. Винные погреба нараспашку. Войско перепилось. Наполеон великодушно предложил царю перемирие, но царь мириться отказался, причём в очень грубой, невежливой форме. И мириться не стал. И воевать не намерен. Совсем уж ничего не понятно. А Москва горит, а солдаты пьют. А тут ещё ударили холода, надо бы домой, а до дома далеко. И чем все кончилось для французов — не мне вам рассказывать. Этому в школе учат.
Итак, я выбираю тактику Кутузова. Я сворачиваю свои знамёна и отзываю своих солдат. И тем, кто мне звонит, просто нечем поживиться.
— Ты знаешь, что Славка ушёл от тебя к какой-то шмаре? — кричит через весь город моя Школьная Подруга.
— Ну неужели ты думаешь, что ты знаешь, а я нет? — удивляюсь я.
— Он меня обманул! — кричит Школьная Подруга и принимается плакать. — Я от него не ожидала! Он был частью моей жизни…
Я молчу. Её послушать, можно подумать, что бросили её, а не меня.