Деревенские адвокаты
Шрифт:
Он поднялся на крыльцо высокого дома-пятистенка, под зеленой железной крышей, с синими наличниками на улице Мерзлых труб. Лежавший под забором большой рыжий пес повернул нехотя короткую волчью шею, бросил равнодушный взгляд. Днем пес Мухтасима не лаял. Он и ночью не лаял, хватал сразу.
Только Кашфулла вошел в гостевую половину, Мухтасим, словно только его ждал, истомился весь, даже поздороваться не дал, широко распахнув руки, пошел ему навстречу.
– Айда, изволь, добро пожаловать, Кашфулла-браток! Как раз к застолью подоспел, с добрыми, значит, помыслами ходишь. Видишь, на столе яства, за столом гость.
У хозяина язык развязался, знать, давненько уже сидят. Толстый
– Гайфулла-свояк, вот - самый большой в нашем ауле начальник. Видишь, коли назначено, сам, своими ногами пожаловал.
– Тот, которого назвали Гайфуллой, чуть заметно кивнул.
– Большому начальству - и место высокое, все так же суетился Мухтай.
– Вот сюда изволь, с гостем рядышком. Издалека гость.
– Я по делу пришел, коли ты сам...
– Кашфулла помолчал, - такой занятый.
– Всех дел, браток, не переделаешь. Мы тут тоже от безделья не изнываем. Обычай велит. Гость, который в доме, выше царя, который на стороне.
– Не обессудь, что при госте речь завожу, Мухта-сим-агай, а все же услышать хочу: ты обложение когда уплатишь? Больно долго тянешь.
– Сказал так сказал. В этом греха нет. Правда, она всегда правда, при госте ли, без него ли. Скудновато было в доме, нехватки всякие. Даст бог, на днях с государством рассчитаемся.
– Слово, значит, твердое? Больше разговора нет.
– Сказано - свято.
Кашфулла направился к двери, но хозяин заступил ему дорогу:
– Э нет, Кашфулла-браток. Ты, значит, и гостя моего за гостя не почитаешь? От дедов-прадедов святой обычай: гостя надо уважить. А обычай, сам знаешь, закона старше, - повторил свой довод Мухтай.
– Я не против обычая...
– чуть сдал председатель.
– Как же, как же, обычай, он от народа. А Советская власть против народа никогда не пойдет, - подхватил хозяин.
– Вот сюда, рядом со свояком моим садись. Свояк, это - нашего аульского Совета голова. Знай, с кем в одном застолье сидишь.
Гайфулла и не шевельнулся.
Кашфулла постоял в сомнении и решил: "А чего я боюсь? Пусть они меня боятся. Не к медведю же в берлогу залез". Нет, не берлога была это, а лисья нора.
– Я ведь водку не пью, - сказал Кашфулла.
– Не пей, не пей, так посиди, закуси немножко, укрась наш стол.
От таких сладких ужимок на душе стало приторно, но все же повернуться и уйти он не смог. Пошел и молча сел на стул рядом с Гайфуллой.
Стол полон яств: круги вяленой конской колбасы, в большой миске гора баранины, фаршированная курица с оторванной ногой, полная суповая тарелка вареных яиц, курут катышками, масло колобком, топленого масла большая плошка, полный поднос баурсака, в большой белой чаше красный, варенный в сахаре творог - чего только нет! Никогда еще Кашфулла не видел столько яств в одном застолье. И зачем на двоих столько выставили? В долгое же путешествие снарядились свояки. Только-только в дорогу вышли, до еды еще не дотронулись почти. "Да, одна скудость и сплошные нехватки, - подумал Кашфулла.
– А где-то и куску хлеба рады".
– Отведай, Кашфулла, отведай, этого вот попробуй, и этого поешь, угощал хозяин.
– Водки этой проклятой, значит, не наливать?
– Спасибо. Отведаю. Не наливай. Не хлопочи.
– Да-да, не хлопочу. Всяк при своем. Еда на столе, гость за столом, а хозяину - потчевать, - и Мухтай потянулся к стоявшей посреди застолья четвертной бутыли*, на ней арабскими буквами было написано: "Тахил шарабы" - пшеничная, значит, водка. "Проклятой" в бутылке оставалось наполовину. Взяв пальцами за горлышко, он накренил ее и налил в две чашки, одну подвинул к гостю-свояку.
– Мы тоже... не затем ее пьем, что вкусная, а только для успокоения души. А твоя душа не мается, вот и не пьешь.
* В четвертную бутыль входит три литра.
– Не пью. Даже когда мается, не пью.
– Да... Ты всегда умным хочешь быть, благонравным хочешь казаться. А выпьешь - какое уж там благонравие! Ты вот попробуй выпей, запьяней - и не будь тогда свиньей.
– А зачем?
– Затем. Как выпьешь, сразу возьмешь и дураком станешь, свиньей. Вот чего ты до смерти боишься.
– Мух-тасим поднял чашку и опрокинул ее прямо в рот. И откусил кусок казы. У него уже язык начал заплетаться. Затем повернулся к Гайфулле, который по сию пору и звука еще не издал: - Извини, свояк, слово твое перебил, но я так скажу, и если не прав - от нашей мусульманской веры отрекусь, под крест пойду. У этого, - он большим пальцем показал на председателя, - от одной чашки дух закатится.
Кашфулла хотел выйти из-за стола, приподнялся уже, но не встал, что-то удержало его. Ишь ты, "до смерти боишься", "дух закатится". Вот, значит, как. Тут шевельнулись вымазанные жиром губы под закрученными кверху усами. Усатый вдруг качнулся, обоими локтями уперся в стол.
– Трус!
– закричал он.
– Даже водки выпить боишься! Убожество! Начальство он, видите ли... Ты чего боишься, трус? Уж кого я на дух не принимаю, так это трусов. Тошнит от них.
И Кашфулла больше всего на свете презирал трусость. Левая рука, лежавшая на колене, сжалась в кулак, потом разжалась. Опустил взгляд ладонь от края до края располосована темным глубоким шрамом. В восемнадцатом году это было. В конной атаке лицом к лицу сошелся он с белоказаком, взвизгнули шашки - и в руке у Кашфуллы осталась только рукоять. Над головой блеснула казацкая шашка. Но долговязый красноармеец приподнялся, схватил левой рукой за лезвие и сжал. От запястья к локтю черная кровь побежала, но он удержал клинок, выворотил и вырвал из руки казака. Председатель опять сжал руку со шрамом и опять разжал. "Разве это рука труса?" Вдруг ему стало стыдно, а стыд где-то в глубине души царапнул и распустил стянутый в узел задор. Словно бес за сердце пощекотал.
– Шкура у тебя нежная, продырявить боишься. Не люблю трусов, - теперь уже спокойно повторил Гайфулла.
– Ты уж начальство так крепко не задевай, свояк. Мне с ним еще дальше жить.
– Задева-аю! Мы же терпим, когда они нас задевают. Плюю я на трусов! Вот так!- он по-мальчишески цыкнул между зубов.
Опять Кашфулла приподнялся, чтобы уйти, но упрямство не пустило, толкнуло обратно на место.
– Не трясись, тебе в рот силком лить никто не собирается, - махнул рукой пьяный гость и снова откинулся на спинку стула.
Погоди-ка, от кого он это все выслушивает? Кто это сидит тут и над ним изгаляется? Где его красноармейская отвага?
– Лей!
– сказал Кашфулла.
– Полную. С верхом. Лиса Мухтасим - ничего, дескать, удивительного - даже бровью не повел, налил чашку с краями вровень.
– Ну, коли так, коли решил нас уважить, изволь, - он подтолкнул к нему тарелку с бараниной.
Кашфулла поднял чашку и на одном дыхании выпил до дна. Мяса даже не коснулся. Той премудрости, что после выпитого положено закусить, он не знал. Сначала перехватило горло, вздохнуть не мог, потом завернуло в кишках. Потом по жилам побежало юркое тепло и вместе с ним - истома и мягкая мелодия. Мелодия эта ласкает уши, ласкает сердце. В голове ясность, ни дум, ни забот. В доме враз посветлело, узоры на висящем возле окна полотенце, на занавесках ожили и начали перемигиваться.