Деревенские адвокаты
Шрифт:
– С такой большой просьбой я к тебе, Халфетдин-агай, не ради себя пришел, для сельсовета прошу. Такая нужда выпала. Через три дня вернем.
– А от чего такая нужда, уточнять не стал.
– Сельсовету дашь, сам ли съешь, мне дела нет. Сейчас вернешь - сейчас спасибо, а не сможешь - до новины подожду. У меня и проса еще немножко есть.
Вот так из трех мешков натрясли полтора пуда муки. Кашфулла перекусил, вздремнул маленько и, уже на ночь глядя, с двумя подводами отправился на элеватор. Упали густые сумерки, все кругом затихло, и Курбангали разнес семерым мальчишкам обещанную муку на лепешки - во всех семи домах дети не спали, а сидели и ждали.
Все семь семей были в списке самых голодающих.
Если бы кто вышел посреди короткой весенней ночи, глянул по сторонам, то увидел, что из семи труб в разных концах аула тянутся к ясному небу семь дымков, а если бы еще подождал немного, то почуял, как в тихом воздухе расходится сытный запах ржаных, на золе испеченных лепешек.
На исходе следующего дня на двух подводах привез Каш-фулла рожь. Ее просеяли, провеяли и мололи потихоньку, тянули, пока не подошли в лесу борщевик, свербига, купырь, на холмах - саранка, на лугу - дикий лук. А там уже подошла и новина...
Две вещи вставали порой перед глазами Кашфуллы до самой смерти. Одно когда спину Штурвала, сына Нурислама, ожгла камча, тот молча, без звука, подпрыгнул на месте и ненавидящим взглядом, каким никто в его роду не смотрел никогда, в свою очередь ожег его. Другое - на торчащей ости тусклого колоса висящая слеза. Последняя его слеза. Когда за месяц до конца войны пришла весть о том, что старший его сын пал смертью храбрых на берегу Дуная, не смог Каш-фулла выжать даже слезинки. Согнулся только и осел. Нет, запамятовал я. Много лет прошло, и еще раз смочила слеза его ресницы. Но причина была уже другая. Это и за плач-то не считается.
...Схоронили Кашфуллу, и одним из самых безудержно плакавших был усатый, гнавший пятый десяток, сам уже отец семейства, Штурвал. И еще Аккош...
АККОШ
Сна и радостей Зулькарнаеву в жизни доставалось мало. Тревоги отгоняли сон, а радости и сами не льнули к нему. Так что все это откладывал он на будущее. Впрочем, когда и бывал случай, не умел наш председатель распахнуть свою радость настежь, открыть ее всем. Но была у него одна отрада всегда, изнутри грела, порою даже наружу пробивалась. Отрадой этой была Аккош.
Кончилась война, и опять жизнь и судьбы многих еще раз через сито просеялись да провеялись на ветру. Нравы военных лет столкнулись с устоями мирного времени. Прежде, оправдывая всякое, говорили: "Кончится война, тогда посмотрим..." А теперь пришло время подсчет с расчетом свести. Не часто, но случалось, что жена, всем телом, всем сердцем ждавшая мужа, вдруг остывала к нему; что стосковавшийся в разлуке муж не мог даже видеть жену. Всю войну проездивший в обозе косоглазый Аглиулла бросил законную супругу свою с двумя детьми и теперь уже до четвертой жены добрался. На ругань и укоры ответ у косого один: "Мы кровь проливали, имеем право". Потом пьяный упал в силосную яму и захлебнулся там. Красивая Дильбара не выдержала выходок спившегося мужа, сама бросила его, уехала куда-то и пропала. Кое-кто из вернувшихся с войны холостяков вконец распустились, прямо с привязи, можно сказать, сорвались. Жениться-развестись - для них раз плюнуть. Свадьбы без никаха сплошь и рядом. Девушки, которые ждали с войны парней, а теперь и надежду всякую потеряли, на самые даже непростые вещи стали смотреть весьма просто. Из их уст поймал я как-то в Кулуше: "Эх, подружка, еще ведь надо замуж сходить..." Что это, веселье такое или горькая горечь? А может, то и другое вместе?
Однако вся эта кутерьма тянулась недолго. И взбаламученная вода, приходит день, отстаивается, оседает муть. Так и боль, обиды злые ушли на дно. Зажил каждый согласно своей судьбе. Беспутства поубавилось. Вот тогда-то повстречался Кашфулла со своей печальной радостью.
Была середина июня сорок седьмого. По извечному своему распорядку председатель встал вместе с солнцем, надел черную с красной звездой фуражку, взял брезентовый портфель и пошел на работу. Уже издалека он увидел лежащий на крыльце пестрый сверточек, а подошел поближе, услышал кряхтенье и посапыванье. Приволакивая правую ногу, он зашагал быстрее. На приступке, завернутый в пеструю пеленку, лежал младенец. Обернутый вокруг головы белый платок сполз на самые глаза. Перестав кряхтеть, младенец вытянул губы, словно сосал грудь, и зачмокал. Председатель поднял маленькое это существо, изогнув локоть, вместе с портфелем положил на руку. Из-под красной тряпицы, которой была обвязана пеленка, торчал листок бумаги. Кашфулла развернул его, прочитал русские слова, написанные вкривь и вкось: "Ради бога, не погубите. Отнесите куда следует. Имени у нее нет".
Прижимая находку к груди, председатель чуть не бегом поспешил домой.
– Скоро вернулся. Забыл что-то?
– сказала возившаяся у казана жена.
– Не забыл. Вот, лебедушку маленькую тебе принес. Держи!
Обмерла Гульгайша, увидев на руке у мужа сверток.
– Астагафирулла! Да ведь младенец это! Живой?
– Живой, живой! На сельсоветское крыльцо подкинули.
– Что с ним теперь делать? Больно уж мал. Неделя, не больше.
Кашфулла так и стоял с младенцем и портфелем на руке посреди избы.
– Это, говорю, Гульгайша... Если ты, говорю, согласна, так я подумал...
– Дума твоя благая, - сказала каждый вздох мужа наперед чуявшая жена.
– Однако прилично ли мне, когда за сорок уже, с младенцем на руках ходить?
– В самый раз будет. Ты ведь как ягодка еще.
– Услышала похвалу в жизни первый раз, удостоил аллах, - улыбнулась жена.
– Лебедушка, говоришь? Девочка, значит?
– Не знаю, не смотрел, - смутился Кашфулла.
– Там написано: "Имени у нее нет".
– Ладно, брату своему сестрицей будет. Что стал как пень? Давай-ка сюда.
Они положили ребенка поперек кровати, размотали пеленки, сняли с головы платок. По дому разошелся запах, какой бывает только у грудного младенца. Должно быть, на крыльце пролежала недолго, запачкалась не сильно. Подкидыш этот оказался недельной примерно девочкой - лицом белая, волосы льняные, руки-ноги целы-справны. Вдруг личико ее сморщилось, глазки закрылись, она чихнула и громко расплакалась.
По соседству с ними жила Минзада, маялась тем, что последыша своего, семилетнего Шербета, до сих пор от груди отвадить не могла. Только дите заплакало, Гульгайша вспомнила о соседке. Она быстро перемотала ребенка в чистые тряпки.
– Я к Минзаде сбегаю, накормлю девочку. Шербет ее не проснулся, наверное, еще. А там и сами как-нибудь заживем.
Щедрая, благодушная Минзада так и расплылась:
– Накормлю, как же не накормить! Одной сиротке пищу дам, на том свете зачтется, - заговорила словоохотливая соседка, не допытываясь даже, что это, откуда и как.
– Ну-ка!
– И через много лет о том своем деянии любила вспоминать: "Молоко-то мое во благо оказалось, вон ведь..."
Так, с соском во рту, девочка и заснула. Придя домой, Гульгайша искупала ее. Новость, подхваченная Минзадой, с легкого ее языка разлетелась по всему аулу. Когда Кашфулла ушагал на службу, зашли соседки, как по обычаю положено, почтить младенца, кое-кто из родственниц-свойственниц тоже забежали, принесли "яства малютки". К вечеру, нацепив серебряные сережки, надев медные браслеты, янтарное ожерелье дважды вокруг шеи обмотав, ведя с собой Курбангали, явилась Кумешбике.