Деревянная пастушка
Шрифт:
В Нью-Лондоне он сначала все еще лелеял надежду, что сумеет вернуться на свой корабль, но вскоре ему пришлось отказаться от этой мысли, ибо городок был забит приезжими — предстояли гребные гонки — и кишмя кишел солдатами береговой охраны. Словом, задерживаться дольше у моря казалось слишком рискованным, и Огастин двинулся в глубь страны без всякой определенной цели — поднимет руку, остановит машину и едет, куда довезут. Так он побывал в Хартфорде, Торрингтоне, Литчфилде и наконец добрался до развилки у Нью-Блэндфорда, куда его подвез некий сельский коновал, ехавший вырезать аппендикс на кухонном столе. И вот Огастин оказался в Нью-Блэндфорде, ну и что? Даже здесь, затаившись в глубине лесов, он не был в безопасности от Закона — того и гляди схватят! При самом здравом взгляде на вещи, сколько ни полагайся на то, что у полиции и без него хватает хлопот и едва ли им станут заниматься, он все-таки изгой: паспорта у него нет, и, чтобы его получить, надо
Что же до денег… Слава богу, капитан настоял на том, чтобы он «на всякий случай» взял с собой хотя бы часть заработанного. Но сейчас, после того как он внес арендную плату за три месяца вперед, у него оставалось в кошельке лишь две-три (нажитых нечестным путем) желтых бумажки да несколько (также нажитых нечестным путем) зеленых, а работы, если у тебя нет документов и к тому же сразу видно, что ты пришлый, не получить (так все ему говорили, хотя, верно это или нет, он понятия не имел).
Словом, вроде бы ничего не оставалось, как сидеть тут и ждать, чем дело кончится. Само собой, когда гром грянет… Гилберт взовьется до небес. И даже Мэри… Интересно, как она это примет? Да и все его благонравные друзья. Можно себе представить, какую рожу скорчит Дуглас, когда узнает, что он сидит в тюрьме за сопротивление при аресте! Даже этот молокосос Джереми состроит презрительную мину: «Старина Огастин, должно быть, вообразил себя мужчиной и принялся крушить солдат береговой охраны! Неужели он никогда не повзрослеет?»
Но помимо них, у него появился теперь еще один друг — невинное дитя, и с этим обстоятельством нельзя не считаться…
Расставшись с девчонкой у заводи, Огастин испугался, что может никогда больше не встретить этого «единственного дружелюбного человечка, который попался на его пути с тех пор, как он ступил на твердую землю». Однако он мог бы и не волноваться: на другое же утро он обнаружил ее (она слонялась без цели и по чистой случайности оказалась рядом с его домиком!). После этого они очень быстро сдружились: ее общество, хоть и не могло зачеркнуть прошлое, скрашивало Огастину нынешнее одиночество, и они проводили почти все время вместе. Ри, судя по всему, не обращала внимания на разницу в их возрасте. Возрастные барьеры — в значительной степени условность, навязываемая обществом, и почти не ощущаются (хотя такое и бывает), когда два человека остаются наедине, а эти двое встречались только tete-a-tete. Подобно замкнутой бинарной системе — двойным звездам, летящим в пространстве, — они сольются и разольются, как если бы ни у него, ни у нее никогда не было иных привязанностей и ни он, ни она вообще не знали иного общества.
Обоих — каждого по своей причине — вполне устраивало то, что они ни с кем больше не общались. Поэтому во время прогулок они редко приближались к поселку, а если такое и случалось, то, словно пара индейцев-разведчиков, они старались не попадаться людям на глаза. Они вообще редко выходили на открытое место, а держались больше леса, где идти приходилось медленно, ибо они тщательно избегали дорог, зато это позволяло Ри скрывать от Огастина, что она, в противоположность ему, не привыкла шагать милю за милей. Вообще Ри выказывала явное предпочтение уединенным и заброшенным местам, а потому они, как правило, забирались в самые глубокие, непроходимые дебри, где тропинки заросли, а деревья не вырубали и лес не прореживали испокон веков, — в первозданные чащобы, где нога ступала не по земле, а проваливалась по щиколотку в толщу листьев и гнилой или подгнившей древесины…
Судя по всему, Ри обожала пещеры и расщелины скал — они протискивались вместе в какой-нибудь тайник и сидели там, точно пара барсуков, задумавших оборудовать себе нору. По большей части Ри была проворна, как обезьянка, однако, случалось, она вдруг становилась беспомощной и просила, чтобы Огастин взял ее на руки и перенес через что-то или откуда-то вытащил, — и Огастин никогда не отказывал ей в этом, ибо чувствовал себя в таких случаях чем-то вроде мамы… А уж как они болтали — без умолку и передышки. Так что же будет с Ри, когда она узнает, что его рука, в которую она столь доверчиво вложила свои пальчики, — это рука преступника, скрывающегося от полиции?! Не очень-то будет красиво, если она увидит его за решеткой…
Наутро, чтобы отогнать от себя мысль о столь печальной перспективе, а заодно и разрядить немного тоску по родине, Огастин, тщательно обдумывая каждое слово, принялся наконец за новое письмо домой.
«Дорогая Мэри, — писал он. — Поселок, где я живу, находится у пересечения двух дорог…»
8
«Дороги», о которых писал Огастин, были всего лишь проселками, вернее, лесными тропами, по которым ездили повозки на несмазанных и не обитых железом колесах. Нынче почти никто этими дорогами не пользовался, разве что какой-нибудь местный автомобилист или летом проедет девчонка-дачница верхом на лошади да время от времени — запряженный лошадкой фургон-другой. Отсюда было добрых пять миль до шоссе, пересекающего штат, — по нему шло сквозное движение и всю ночь с грохотом неслись в Нью-Йорк грузовики с потушенными фарами, перевозившие спиртное. Помимо церкви (да нескольких домиков, разбросанных в лесу), «поселок» Огастина немногим мог похвастаться — всего лишь «Большой дом Уорренов», «Малый дом Уорренов» да кузница.
Огастин описал церковь — старая, маленькая, почти заброшенная, она стояла среди деревьев. Строил ее архитектор с довольно примитивным представлением о пропорциях, и все же она была прелестна (Ри сказала, что строили ее по планам «какого-то англичанина по имени Рен», но этот Рен, видно, поддался непомерно упрощенному «пастушечьему» стилю). Она была вся деревянная, эта маленькая покинутая пастушка, и вся белая, за исключением черепицы, позеленевшего медного флюгера и колокола, в который теперь уже нельзя было звонить, да тех мест, где краска сошла от непогоды, обнажив розовую штукатурку. Рядом с церковью стоял, как призрак, брошенный здесь кем-то допотопный «Тин-Лиззи» (одна из моделей «форда»); мотор с него сняли, обшивку срезали; «из-за высокого кузова, — писал Огастин, — он похож на длинноногого черного великана, застрявшего в сорняке». Машина так долго простояла тут, что колеса по самую ось ушли в землю.
Затем Огастин описал «Большой дом Уорренов». За почти непроходимыми кустами, на фоне стены из деревьев виднелся окруженный деревьями горделивый дорический фасад с остатками архитрава. Дом тоже был, конечно, деревянный и некогда такой же белый, как церковь. Он был огромный (в масштабах Новой Англии), полуобвалившийся и населенный призраками.
«Малый дом Уорренов» стоял на другой стороне дороги. Теперь в нем размещалась лавчонка, где продавали все: и сапоги, и мясные консервы, и сеточки для волос, и топоры, и пилюли от кашля, равно как и синие холщовые рубашки по 95 центов за штуку, которые носили тут даже девушки. Были здесь и кости для корсета, и фитили для ламп, и самогонные аппараты (по крайней мере части к ним, причем каждая часть именовалась как «приспособление, пригодное для разных нужд»). Старый Али-Баба спал над своим «магазином» в бывшей прелестной спальне, выдержанной в колониальном стиле. «Я как-то пошел с ним наверх, чтобы поискать гвозди нужного размера, и три ножки большой медной кровати провалились на моих глазах сквозь пол». Запас керосина на всю округу лавочник держал в кладовке, где раньше хранили порох. Продавал он и самодельное «Верное средство для излечения скота», которое наливали из одноногого сосуда, бывшего некогда серебряным спиртовым кофейником, изготовленным в Шеффилде. Лавка служила также и клубом, куда заходили все — и те, кто хотел что-нибудь купить, и те, кому ничего не было нужно…
Казалось, обо всем этом можно спокойно писать домой (хотя письмо придется опускать в Нью-Йорке, ибо Огастин знал, какую роль может сыграть почтовый штемпель). И тем не менее он медлил. Его самого привлекала заброшенность этого полуразрушенного селения, которое так отличалось от хорошеньких, ухоженных поселков в колониальном стиле, до противного игрушечных, которые он видел по пути сюда; но как воспримет это Мэри, когда прочтет письмо? Обычно англичане пересекают океан, вооружившись нужными рекомендациями, и посещают всем известные места, поэтому не легко заставить Мэри поверить, что такое можно увидеть здесь, в Новой Англии, ибо этот уголок по крайней мере лет на пятьдесят отстал от того, что еще доживает свой век в Старой. Впечатления от Америки людей того круга, к которому принадлежали Уэйдеми, строго ограничивались городами с небоскребами и дорогими курортами, а также золоченой цепью — о, таких гостеприимных! — друзей их друзей…
Кузница — увы! — была в еще худшем состоянии, чем все остальное, так как часто горела (Ри говорила, что пожары в кузнице были главным источником существования кузнеца), и не представляла собой ничего интересного — писать тут было просто не о чем. В этом году ее наспех сколотили из побывавшего в употреблении оцинкованного железа, уже кое-где проржавевшего и даже дырявого. Кузнец чинил сельскохозяйственный инвентарь, когда мог (что бывало редко); поломанные же машины, починка которых превышала его возможности и познания, так и стояли у кузницы. «По крайней мере, — говорила Ри, — хоть ядовитому плющу и вьюнку есть на чем расти». (Огастин терпеть не мог этих длинных цепких растений с усиками, как и колючего репейника величиной с хорошую крысу.) Помимо своих обязанностей, кузнец еще продавал бензин — в жестяных банках, так как у него не было насоса, — и это, конечно, «немало помогало ему при пожарах». А кроме того, кузнец, по словам Ри, был по уши влюблен в некую Сэди, которая и смотреть-то на него не желала, «хоть она ему вроде бы племянница»…