Деревянные башмаки
Шрифт:
— Не уйдешь, щенок, не уйдешь!
Я огрел его палкой еще разок и, видно, угодил по шее. Текорюс зашатался и, осоловело вытаращившись, прислонился к придорожной иве. Мы с Феликсасом схватили винтовку и опрометью кинулись прямо через канаву в поле.
— Бандиты! В тюрьме сгною!.. — неслись нам вслед угрозы.
Запыхавшись, мы остановились под кустом. Феликсас заново сделал перевясло, подправив разъехавшуюся солому.
— Что же теперь будет, а Феликсас? Что же будет?
— Не знаю, — ответил Феликсас, и голос у него
На душе у нас было тяжело, руки дрожали и крикнуть по-заячьи, как условились, не удалось. Однако Леньку долго звать не пришлось. Мы рассказали ему, что с нами приключилось по дороге. Ленька молча разглядывал винтовку. И еще похвалил Феликсаса — приклад был сделан на совесть. Ну а что касается Текорюса, сказал он, к чему тут прицепиться — ведь доказательств-то нет.
— Если допытываться начнут, — подбадривал нас Ленька, — стойте на своем до конца: мол, не мы там были, ничего не видели, никакого Текорюса знать не знаем. Допросят и отпустят. А если он к тому же пьяный был, сам ни черта не вспомнит.
Когда мы были все вместе, у меня на душе вроде просветлело, а как разошлись, снова черной тучей навалилась тревога. Легко сказать: допросят и отпустят. Слышали, что за допросы гестаповцы учиняют… И без того тетя хворает, а тут начнут выпытывать, обыскивать, все вверх дном перевернут. Леньке-то что — он вольная птаха: летит, куда захочет.
Долго не мог я уснуть, все вздрагивал от каждого шороха. К тому же за стеной хрипло дышала во сне тетя и машины то и дело с гудением проносились по проселочной дороге. Затаив дыхание я прислушивался, не свернут ли они к нам во двор, не начнут ли полицейские ломиться в дом. Я вспомнил, что в соломенной кровле спрятана другая винтовка, обгоревшая. Надо будет завтра же непременно выбросить ее в болото. Хоть умри, хоть умри, хоть умри…
Не успел я, кажется, закрыть глаза, как за окном раздался крик:
— Скоре-е-ей!
Я вскочил весь в холодном поту, выглянул в окно. Уже совсем рассвело, во дворе громко кукарекал петух.
…Бабка любила вставать с солнцем, и в тот день она, как обычно, расхаживала по уже просохшим тропинкам и бубнила утреннюю молитву. Я как раз умывался, когда старуха, подобрав юбку, с криком влетела во двор: оказывается, она своими глазами видела в ельничке, что за банькой, нечистого.
— Чернющий такой, под елкой притаился, а меня увидел и как ощерится — вылитый волк…
Ленька, кому ж там еще быть, подумал я. Они с Милашюсом жгли в лесу смолистые пни и гнали из них деготь — колеса смазывать. Чумазый, оборванный, он и впрямь смахивал на черта. Но чего ради он заявился? Не случилось ли что?
— Здоров ты спать… — услышал я во дворе голос Леньки. — А я, брат, всю ночь глаз не сомкнул. Все думал, думал и знаешь, что решил? Тебе нужно самому взять винтовку и сдать ее в полицию.
— То есть как это сдать? —
— Стоит Текорюсу донести, тут такая каша заварится… У нас они детей не щадили…
— Ну, отнесу я ее, а дальше что? И винтовку жалко, и самому чего зря в пасть им соваться…
— Ты все-таки помоложе… Дурачком прикинешься, — поучал меня Ленька. — Скажешь, нашли с Феликсасом в лесу, в лозняке. А когда несли, какой-то дядька на велосипеде пристал, отнять хотел, да мы не отдали… Вот и все. И пусть тогда Текорюс доносит на здоровье…
— Постой! — воскликнул я. — А что, если взять ту, горелую? Ведь Текорюс не разглядел, что там за винтовка была. Только дуло тогда и высунулось.
Ленька помолчал, подумал и хлопнул меня по плечу:
— Дельная мысль! Добро!
Назавтра я собирался идти в местечко, поэтому вечером написал Расуте письмо. Оно получилось и длиннее и лучше, чем то, которое я придумал в прошлый раз. В письме я подробно изложил, как следует лечиться от веснушек, и для пущей убедительности добавил, что и я точно так же вылечился.
Поутру я взял с собой краюху черного, как торф, хлеба, половину сушеного сыра, попрощался мысленно со всеми — как знать, а вдруг не вернусь… Вытащил из-под стрехи хлева горелую винтовку, у которой, оказывается, впридачу было погнуто дуло, взвалил ее, точно крест, на плечи — и в путь.
Я шел навстречу слепящему утреннему солнцу. Когда по дороге мне попадались люди, я прикрывал ладонью глаза — может, не узнают. Стыда не оберешься, если подумают, что несу в полицию винтовку. Добравшись до леса, остановился передохнуть и отыскал крупный муравейник.
Я не раз слышал, что от веснушек хорошо помогает муравьиная кислота. Нужно только весной подержать в муравейнике платочек, а потом вытереть им лицо. (Об этом я написал Расуте в письме.)
У меня был белый носовой платок с голубой каймой — подарок тети к первому причастию. Разве ж станешь сморкаться в такую красивую вещицу, вот я и решил отдать платочек Расуте, покуда муравьи не истратили свою целебную кислоту.
Склонившись над муравейником, я наблюдал, как муравьи, скрючившись, выбрызгивали из себя жидкость на платочек, точно это было пламя, которое им нужно было загасить. Немного погодя я стряхнул крохотных пожарников, завернул в платочек несколько фиалок и решил, что лучшей памяти о себе не придумаешь.
Куда же сначала направиться — в аптеку или полицию? К Нармантасу с ружьем неудобно. А вдруг меня арестуют и продержат хотя бы день — все выветрится, и лекарство от веснушек испортится. В конце концов я спрятал винтовку под забором и пошел в аптеку, но дверь была заперта. Я и звонил, и стучал — никто не отзывался. Может, еще рано? Или Нармантас уехал куда-нибудь? Что ж поделаешь, загляну еще разок, правда, если все благополучно обернется…
«Будь что будет», — и я свернул к зданию полиции.