Дервиш и смерть
Шрифт:
– Горе тем, кто не верует.
– Я слыхал, будто он арестован за какие-то слова. – А не может быть тайного разговора и шептаний между тремя, чтобы господь не стал четвертым. Тайные встречи – дело рук дьявола, ибо он хочет причинить вред правоверным.
– Я хорошо знаю своего брата, он не мог учинить худое!
– Не будь пособником и опорой неверным!
– Господи, он брат мне!
– Если вам отцы ваши, сыновья ваши, братья ваши, жены ваши, семьи ваши милее всевышнего, его посланника и его борьбы, не ждите милости божьей.
– О правоверные, избегайте хулы и клеветы, ибо хула и клевета суть грех.
Это сказал я.
Я вернул ему той же мерой, мерой Корана, у меня не было больше
Да и тогда он защищал свои принципы, я – себя; он – спокойный и уверенный, я – взволнованный, почти взбешенный. Мы говорили одно и то же, но совсем по-разному.
Он сказал: Грешников не будет оплакивать ни небо, ни земля. А я думал: Горе человеку, если измерять его величиной неба и земли. Он сказал: Воистину несчастен будет тот, кто душу свою запятнает. И дальше: О Зулькарнайн, Яджудж и Маджудж [26] распространяют несчастие по земле.
А я сказал: О Зулькарнайн, Яджудж и Маджудж распространяют нечестие по земле. И: Воистину несчастен будет тот, кто душу свою запятнает. И: Рядом с Истиной стоит заблуждение. И: Да простится людям и будет им оказана милость, разве вы не хотите, чтобы аллах простил вам? И еще: Воистину человек – великий насильник, а насильники – далее всех от Истины.
26
Зулькарнайн (араб.) – букв, двурогий, одно из прозвищ Александра Македонского. Яджудж п Маджудж – библейские Гог и Магог.
Он умолк на мгновение и спокойно, по-прежнему улыбаясь, сказал:
– Горе тебе, горе тебе и опять горе тебе!
– Аллах – прибежище для каждого, – сраженно ответил я.
Потом мы смотрели друг на друга: я – истерзанный всем, что было сказано, думая о том, что позабыл о брате, а себя обвинил; он – спокойный, поглаживая задранный хвост отвратительной кошки, изгибавшейся у него за спиной. Мне следовало уйти, лучше б вообще не приходить, я ничего не узнал, ничему не помог, а сказал то, что не следовало. Ибо Коран тоже опасен, если слово божье о грешниках связываешь с тем, кто определяет грешников. Тысячу раз раскаешься в сказанном, но редко в том, о чем умолчишь, я знал эту мудрость, когда она была не нужна мне. Лучше всего слушать и говорить лишь самое главное, я упустил это, а был уверен, что это важно. Вчера вечером это случилось, это касается нас обоих, женщина не сказала ему, будто таила от него. Вспомнил я: друга я предал ради этого.
И я рассказал ему коротко, подавляя заливавший меня стыд, о том, как уговорил Хасана отказаться от наследства. Ничего более, только об этом. Ни в какую связь не поставил я ни себя, ни теперешний свой приход, ни брата. Но он поставит, должен поставить и не сможет ответить мне Кораном. В этой быстрой перемене разговора была и нечистая пакость и злорадное желание испачкать его собственной его алчностью.
И снова я обманулся. Он ничем не показал, будто понял меня, не удивился, не увидел я в нем ни злобы, ни радости, а в священной книге он подыскал ответ и на этот случай:
– Греховен тот, кто просит, но греховно и то, что у него просят.
Слова его могли содержать все или ничего. Намек на окончание беседы, скрытую злобу, насмешку.
Тщетно, он сильнее. Он похож на
Под рукой у него на коленях сверкали кошачьи глаза, я страшился встретить его взгляд, пронизывавший меня леденящим фосфорным светом.
Опустив глаза, я молчал, напуганный своей ненужной смелостью и его превосходством.
– Заходи, – любезно произнес он. – Мы не часто встречаемся.
7
Не печальтесь, но радуйтесь раю, который вам обещан.
Я вышел в ночь, одеревеневшие ноги уносили меня, ледяная жуть наполняла жилы, усталость, раскаяние, гнев, страх – все вместе ужасным и бессильным образом скопилось в душе, превратилось в осадок, где утопало сознание. Айни-эфенди учтиво проводил меня до коридора, свечи трепетали в руках двух слуг (как они узнали, что я ухожу?), они ослепляли меня своим танцем в безумной тьме, он пригласил снова зайти, когда пожелаю. Может быть, он ждал, что я вернусь, может быть, следовало вернуться, сказать, что я не имел в виду ничего плохого, я изнемогаю, встревоженный и обеспокоенный, поэтому да позабудет он все, что я сказал. Может быть, следовало вернуться, убить его, схватить за шею и задушить. Но и тогда не исчезла бы улыбка с бледных губ, не погасли бы желтые фосфорные глаза.
Я тер мокрые от пота руки, словно на ладонях сохранилась влага его кожи, раскрыв, вытягивал их вперед, чтоб улетучилось воображаемое прикосновение, пытался освободиться от него.
Долго брел я по берегу реки, редкие прохожие попадались навстречу, люди рано запираются в домах, в ночи остаются лишь ночные сторожа, забулдыги да бездомные.
Меня влекло в текию, запереть бы тяжелую дверь и остаться в одиночестве. Желание было сильное, словно инстинкт самосохранения. Однако я не позволил слабости овладеть собой, я отбрасывал ее, творя над собой насилие, ибо знал, что вряд ли когда-либо может быть опаснее столь желанное отступление, чем сейчас, оно уменьшило бы меня, обесценило, у меня не осталось бы права на самоуважение, я не был бы готов в дальнейшем что-нибудь сделать, я с поникшей головой ожидал бы ударов, я стал бы страданием, превратился бы в ничто. Я не смею сдаваться. Я бросил им вызов и должен остаться на ногах. Отступи я сейчас, я сам добил бы себя.
Я шагал по тихому берегу, слушал движение реки и надеялся на успокоение, ибо природа и ее могучая жизнь успокаивают человека, может быть, именно потому, что равнодушны к нему. Однако река не помогла, моя скорбь была сильнее.
Я не надеялся встретить беглеца Исхака, я созрел с той поры, когда смутно хотел услышать его голос в мечети. Его мнение и его совет сегодня меня не касались. У него иная, своя цель, и к бедам он относится, как к дождю, как к грозовой туче. Я же не думаю о конкретных бедах. Я понимал, что все мое поставлено под вопрос. ВСЕ – это выглядело весьма неопределенно, но и весьма ощутимо. Это растерянность и бездорожье, это выбитость из колеи жизни, а другой колеи нет, это ощущение безымянного ужаса из-за пустоты и безмолвного пространства, которое могло возникнуть вокруг.
Может быть, кто-то далекий и незнакомый прочтет мои необычные записи и, опасаюсь, поймет не все, ибо, кажется, в самом деле мы, дервиши, особым образом воспринимаем себя и мир, считая, что все у нас зависит от других. Никто из людей не окажется столь бессильным и столь лишенным смысла, столь безнадежно погубленным в себе самом, как мы, если нас оставить в одиночестве, и мы сами с трудом постигаем это, пока не пробьет час.
У деревянного моста, где река делает поворот, меня остановил ночной сторож. Он стоял, спрятавшись в тени дерева, и шепотом велел мне укрыться, пока они не уйдут, сказал он. Какие-то парни кидали камни в фонарь у дороги.