Детектив и политика
Шрифт:
С Кириллом они расстались. Он переженился на шведке русского происхождения и переехал в Стокгольм, где ждет Нобелевской премии, будучи одним из 128 официальных претендентов на нее. Другим претендентом является Саул, который ждет ее в Москве, и, как мне кажется, шансы у него даже повыше — он символ гласности, ее живой результат, ибо весь его, теперь уже семитомный, эпос о караимском народе вышел полным изданием, включая запрещенную прежде главу о Сталине, где этот великий языковед на основании структурного анализа караимского наречия решает судьбу этого, возможно, потерянного, но благодаря Саулу вновь найденного колена Израилева. Еще одна причина моей ставки на Саула — у них там в Стокгольме очень любят писателей, которые родом из малых наций и про эти нации в своих книгах рассказывает.
Вообще, я
Что касается меня, то я средней руки русский поэт, без особых претензий. К тому же после той истории с КГБ, на которой Саул сломался, а Кирилл окреп, в силу чистой случайности — моего имени не оказалось среди подписантов — началась моя административная карьера, и сейчас я больше известен как редактор прогрессивного журнала, чем как поэт. Да у меня на стихи теперь и времени нет, все идет на журнал.
Я не так честолюбив, как Кирилл, не так талантлив, как Саул, и в отличие от Тимура не слишком добр. Если кому и завидую, то мертвецу, а это самая безнадежная зависть. Он унес с собой в могилу не только гениальные изустные рассказы, но и тайное свое сердцеведение: он один знал нас всех, а мы его так и не узнали и бьемся сейчас над загадкой. Он открыл нам законы литературы и законы любви, он выбрал за нас женщину, которая к нему вернулась, когда он уже был на смертном одре. Пора признаться — я был безумно влюблен в Наташу, и моя любовь не ослабла с годами. И свой тогдашний цикл я сочинил вовсе не из чувства попранной справедливости, а из чистой ревности. К Учителю я не решался ревновать — как можно ревновать к святому? — но когда она ушла с Кириллом, мир встал на дыбы, все сместилось к чертовой матери, я потерял почву под ногами. Тогда я и стал искать утехи в мужских компаниях, ибо нет больше на свете женщины, подобной Наташе. Я ее не описываю здесь, потому что совершенно бесполезно. Кто догадывается, о ком пишу, поймет с полуслова. Я и затеял этот рассказ ради нее одной.
В этой истории я — третий лишний. Точнее — пятый лишний. Это история четырех сердец, мое билось отдельно от остальных, я оказался посторонним — то ли по нерешительности, то ли по молодости, то ли по эмоциональной скаредности. Все четверо расходовались до конца, даже Саул чуть жену не прирезал — я один был эконом и остался ни с чем. Потому мне и выпало рассказать эту историю, что я в ней не участвовал. Моя роль слушателя, наблюдателя, теперь рассказчика, а не участника. А сколько всего проносилось в моем воображении! Им и ограничилось…
Последний раз видел Наташу на кладбище, когда хоронили Тимура. Она привезла его прах из Парижа, осунулась, постарела, но была красивой, родной и желанной, как прежде. С ней рядом стоял маленький парижанин, не похожий ни на одного из предполагаемых отцов, но только на Наташу — и слава богу! Все, кто был на кладбище, принимали ее за вдову, а я так и не разобрался, каков ее теперь статус по отношению к покойнику, с которым она давно была в разводе. Кирилл на похороны не приехал — отмечаю это как хроникер, а не в осуждение. Она уезжала в Париж на следующий день, я подошел к ней поздороваться и попрощаться. Глаза у нее были сухие. Никто на этих похоронах не плакал, за исключением Саула — он рыдал в голос, безутешно, как дитя.
Нью-Йорк
1991
Виктор Ерофеев — Владимир Соловьев
КОНЕЦ ЛИТЕРАТУРНОЙ ДИАСПОРЫ?
В.ЕРОФЕЕВ. Летом прошлого года на международной набоковской конференции в Москве Владимир Соловьев (США)
В.СОЛОВЬЕВ. Скорее, повод для приезда в Советский Союз. Как состоявшийся тем же летом в Вермонте пастернаковский симпозиум — повод для приезда в США моих друзей Юнны Мориц и Фазиля Искандера. С моего отъезда в Америку я и в самом деле не занимался критикой, которая была моей литературной профессией, пока я жил в Москве и Ленинграде. На то были разные причины. Субъективная: исчерпанность жанра — ведь я опубликовал в советской периодике сотни статей и рецензий! Объективная: с каждым годом текущей критикой в Советском Союзе было заниматься все труднее и труднее — этого нельзя критиковать, потому что он официальный писатель, а этого, наоборот, потому что он опальный. Союз писателей превратился в секту неприкасаемых. В тоталитарной стране любой критик персона нон грата — даже литературный! В автобиографическом "Романе с эпиграфами" у меня есть глава "Апология критики, или Прощание с любимым ремеслом". Так вот, спустя 14 лет после прощания — "Роман с эпиграфами" написан еще в Советском Союзе — произошел ностальгический возврат к брошенной профессии, к оставленному жанру: с прошлого года я регулярно пишу критические эссе, которые передаются по радио "Свобода", а печатаются в зарубежной русскоязычной и советской прессе, где я повторно дебютировал статьей о семейной хронике отца и сына Тарковских в журнале "Искусство кино". А последняя моя критическая статья здесь — "Апофеоз одиночества" — написана в форме юбилейного адреса Иосифу Бродскому в связи с его 50-летием и опубликована в нью-йоркской газете "Новое русское слово". Кстати, старейшей русской газете в мире.
— Но Бродский же и герой вашего "Романа с эпиграфами"…
— Один из героев.
— Пусть один из героев, я сейчас о другом. "Роман с эпиграфами" написан полтора десятка лет назад в Москве, посвящен Ленинграду и только в этом году издан в Нью-Йорке. Даже отдельные главы, печатавшиеся в периодике, вызвали острую полемику. А уж тем более весь роман — боюсь, литературного скандала в связи с ним не избежать. Ведь это роман с живыми героями — Бродский, Кушнер, Евтушенко, Томас Венцлов, агенты КГБ, сам автор наконец. Естественный вопрос — почему вы не решались напечатать этот роман в течение пятнадцати лет, а сейчас вдруг взяли да отважились?
— Это не один, а два вопроса. На первый ответить легче, чем на второй. Я не издал этот роман вовремя, потому что считал не только его публикацию, но и, если хотите, само его сочинение преждевременным, а публикацию — так и опасной, ввиду его бесстыдного автобиографизма, укромности признаний и сокровенности мыслей. Политическая погода на русском дворе стояла тогда студеная, а герои "Романа с эпиграфами" — даже те, что помечены только именами либо инициалами, без фамилий, легко разгадываемы, а потому были уязвимы. Я подчеркиваю: были.
— Вы хотите сказать, что гласность повлияла не только на русскую литературу в пределах СССР, но и за его пределами?
— Несомненно. Ведь безопасность нынешней публикации "Романа с эпиграфами" для тех его героев, кто живет в СССР, — это ее условие, а не причина, которая состоит в том, что именно сейчас, в эпоху так называемой гласности, и началось соревнование двух русских литератур. Я говорю не об эмигрантской и советской — ведь были писатели, у которых эмигрировали их книги, а сами они продолжали жить в своей стране: тот же Фазиль Искандер, к примеру, либо ваш однофамилец Венедикт Ерофеев. Я говорю о литературе разрешенной и литературе свободной. В конце концов, и "Роман с эпиграфами" Написан в Москве. Когда я его писал, мною двигало в том числе желание восстановить попранную справедливость: страницы, посвященные Бродскому, написаны не о всемирно известном писателе, но о литературном отщепенце.