Дети Есенина. А разве они были?
Шрифт:
Вообще, непосредственного влияния он на меня не оказал. Но, в общем-то, мне близок дух некоторых его стихов, в частности, тот, которым пропитано стихотворение:
Снова пьют здесь, дерутся и плачут Под гармоники желтую грусть. Проклинают свои неудачи, Вспоминают московскую Русь. И я сам, опустясь головою, Заливаю глаза вином, Чтоб не видеть в лицо роковое, Чтоб подуматьЭто стихотворение могло быть написано в 60–70-е годы! «Бесшабашность им гнилью дана» – какая замечательная формулировка! Конечно, замечательный поэт, развившийся совсем не так, как от него ждали в начале революции. Впрочем, в начале революции, в апреле 1918 года, и мама моя, Надежда Вольпин, тоже писала: «Цепи твои, Революция,/Сердце святее свобод!»…
Что касается наследственности и своих литературных успехов, то Александр Сергеевич скромно говорил: «Поэтические гены?.. Я писал стихи, некоторые из них опубликованы. Но не знаю, гены ли это. Скорее, желание сына Сергея Есенина тоже оставить после себя что-то поэтическое. Хотя я рано понял, что великого поэта из меня не получится и что мое призвание – философия и математика». Порой он довольно самокритично относился к своему стихотворчеству и публично признавал:
Лет в семнадцать (это было летом), Полюбив доступность пустоты, Я едва не сделался поэтом, — Но язык мой беден и смешон…Тем не менее, спустя десятилетия, обращаясь к составителю многотомной «Антологии новейшей русской поэзии у Голубой Лагуны» Константину Кузьминскому, Александр Сергеевич настоятельно требовал внести ряд правок, мелких изменений в свои тексты. И даже: «Фамилию – Вольпин – прошу восстановить, как поэт я существую только под этой фамилией. Ассоциации – не всегда благо».
Бывший питерский (в ту пору уже американский) поэт Кузьминский по-своему, с легкой иронией воспринял его послание: «Как мог такой человек, сын, не знаю, как это по-русски, of an eccentric poet, выжить, сохраниться, пройдя эти лагеря, дурдома, ссылки – вероятно, по антиподии характера, по сравнению с отцовским… Похоже, что математический, рациональный склад ума помогает в ситуациях безумных… Математика – мать наук, но и искусств тоже. Бах и Лобачевский пересекаются…»
А Есенин-Вольпин и не собирался отрицать: «Думаю, что у меня в характере многое от отца. Но совершенно преломлено. Он не был рационалистом, как я. Был по натуре драчуном, а я не драчун, я – спорщик… Но самое главное: он мыслил образно, а я – точечно, предельно конкретно».
«Бороться за право возвращения…»
Со стороны внешних впечатлений после нашей разрухи здесь все прибрано и выглажено под утюг. На первых порах особенно твоему взору это понравилось бы, а потом, думаю, и ты бы стал хлопать себя по колену и скулить, как собака. Сплошное кладбище.
Все эти люди, которые снуют быстрей ящериц, не люди – а могильные черви, дома их – гробы, а материк – склеп. Кто здесь жил, тот давно умер, и помним его только мы. Ибо черви помнить не могут…
О, сограждане, коровы и быки!
Однажды, вернувшись из своего издательства, Вика принесла машинописную копию есенинского письма, которое ни разу не входило в собрания сочинений поэта, издававшиеся на родине.
«…А как вспомню про Россию, вспомню, что там ждет меня, так и возвращаться не хочется, – писал Сергей Александрович другу своему Сандро Кусикову, находясь на борту парохода «Джордж Вашингтон». – Если бы я был один, если б не было сестер, то плюнул бы на все и уехал бы в Африку или еще куда-нибудь. Тошно мне, законному сыну российскому, в своем государстве пасынком быть. Надоело мне это блядское снисходительное отношение власть имущих, а еще тошней переносить подхалимство своей же братии к ним. Не могу! Ей-богу, не могу. Хоть караул кричи или бери нож да становись на большую дорогу.
Теперь, когда от революции остались только х… да трубка, теперь, где жмут руки тем и лижут жопы тем, кого раньше расстреливали, теперь стало очевидно, что мы были и будем той сволочью, на которой можно всех собак вешать… Я перестаю понимать, к какой революции принадлежал. Вижу только одно, что ни к февральской, ни к октябрьской, по-видимому, в нас скрывался и скрывается какой-нибудь ноябрь… Сам видишь, как я матерюсь. Значит, больно и тошно. Твой Сергей. Атлантический океан. 7 февраля 1923».
– Откуда это у тебя? – живо заинтересовался Алек.
– Коллега презентовал. В Союзе этого письма нет. Кусиков, когда уезжал на Запад, прихватил его с собой. А там у него оригинал сперли. В общем, целая детективная история. А всплыло письмо совсем недавно…
– Привет ему большой и благодарность. Обязательно передай, ладно? Своим подарком, Вичка, ты навеяла… – Алек замялся. – Коль уж мы обратились к эпистолярному жанру, я тебе предлагаю почитать вот эту цидулу. – Он покопался в своих многочисленных папках и осторожно извлек из одной из них какой-то листок. – Читай. Впрочем, нет, я сам прочту. Вот что писал Сергей Александрович другому своему товарищу – Петру Чагину: «Избавлюсь, улажу, пошлю всех в Кем и, вероятно, махну за границу. Там и мертвые львы красивей, чем наши живые медицинские собаки…»Дальше уже о другом…
– Алек, я все поняла. Ты опять за свое? – вздохнула Вика. – Я не собираюсь, не хочу и не буду уезжать. Никуда. – И, упреждая его насмешки, добавила: – Я помню наш «Договор о совместной жизни», помню, не волнуйся.
Один из пунктов того самого злополучного брачного контракта гласил: «В случае возникновения намерения эмиграции у одного из вступающих в этот договор другой не будет препятствовать в случае, если он не пожелает присоединиться». В начале 1962 года сама мысль об эмиграции ей казалась столь же абсурдной и невероятной, ну, как, скажем, предложение принять участие в экспедиции на Марс. Это требование Алека вызвало у Виктории просто приступ безумного веселья.