Дети, играющие в прятки на траве
Шрифт:
— Ага, — мгновенно встрепенулся Клярус, явно предвкушая новый и любезный его сердцу поворот беседы, — стало быть, на том и порешили. Никого из нас на самом деле нет. Отлично! Ни людей, ни времени, ни… — тут он сделал долгую, трагичнейшую паузу, — ни вожаков народа!..
— Отчего же? — саркастически прищурясь, глянул на него Яршая. — Этого добра как раз хватает. Постоянно. А итог — весьма плачевный.
Тут не надо быть особым прозорливцем. Только у народа, беззастенчиво лишенного Истории и права размышлять о ней, только у народа, жизнь которого старательно наполнена тоскливым чувством собственной никчемности, рождаются мифы, один нелепее, один ужаснее другого. И эти мифы для него становятся Историей. И ничего иного знать он не желает…
К сожалению, такие именно народы и играли основную роль на мировой арене. Впрочем, это и понятно: без народа, ощущающего постоянно величавую — а это обязательно! — никчемность, вожаки не могут сотворить державу сильную, способную исправно побеждать, чтоб после насадить кругом свою идеологию, свои придуманные мифы.
— Вы мне демагогию не разводите! — не на шутку рассердился Клярус. — Мы на вас управу-то найдем! Ишь!.. Думаете, если вас уважили, публично разрешили говорить, то можно поносить всех без разбору?!
— Дайте мне закончить! — в свою очередь
— И это все, что вы намеревались сообщить нам? — с очевидным облегчением осведомился Клярус.
— Нет! Кое-что еще необходимо прояснить! — возвысив голос, заявил Яршая. — Только что я говорил об актуальной критике по пустякам, которая, как я смотрю, вас в сущности-то и волнует… Да не только вас! Но есть еще и воспевание — отменно актуальная работа. Воспевание текущего момента, быта, погруженного в него, и нескончаемой цепи сиюминутно значимых проблем… Однако в этом случае, помпезно воспевая все и вся, смешно с серьезным видом апеллировать к извечным и глобальным категориям. И туг на кошку — своя блошка, так сказать. Любая критика сильна, когда она всеобща. Вот тогда она и актуальна в лучшем смысле слова. Воспевание — как вечный антипод разумной критики — становится заметным, только будучи направлено на частности. Оно и не бывает актуальным никогда. И это в общем-то естественно, поскольку критика по своей сути конструктивна, у нее в основе — диалог; а воспевание, напротив, деструктивно, у него в основе — монолог, к тому же монолог, зацикленный извечно на себя… Короче, критика — здоровый базис, воспевание же — шаткая надстройка… Как и власть. А впрочем, власть без воспевания — ничто. Они не существуют друг без друга. Воспевание — явление холуйское, на что бы ни распространялось, и в глазах потомков очень быстро падает в цене. Искусство воспевающее — это не искусство. Это — суррогат, кичливая подделка, за красивыми одеждами способная порою скрыть убогость воспевателя, его холуйское нутро. Воспетый, даже искренне, порядок — никому не нужен. А воспетый беспорядок — уже нечто запредельное в своем цинизме. Если хочешь совершить обидную и непростительную глупость как художник и обречь себя на абсолютную неактуальность — радостно воспой какую-нибудь дребедень. Болваном, может, и не назовут, но уважать не станут. Актуально только то, что самоценно, отчего и не бросается немедленно в глаза. И это может выявить лишь зоркий, яростно-критический взгляд или тонкого мыслителя, или художника-творца. И ничего нет удивительного, когда обе эти ипостаси сочетаются в одном лице… Поэтому если сегоднядумает и завтраоставаться актуальным — пусть оно боится воспеваний. Восхваление — удел нечистоплотного, безграмотного проходимца, безусловно полагающего, что таким путем он как бы сам законно приобщается к объекту воспевании. Чушь! А часто именно вот эдаким безнравственным манером мы и меряем, определяем состояние Культуры, суть ее. Пора уже остепениться и понять в итоге, что мы есть такое: человечество, несущее сквозь бездну лет высокую Культуру, или просто шелудивый сброд, стремящийся к прогрессу в любом виде и, идеи ради, не стоящий за ценой, какая б ни была.
— Да кто вам дал такое право — всем навязывать свои идеи?! — Клярус, негодуя, стиснул маленькие пухленькие кулачки, казалось бы, готовый на глазах у зала кинуться на оппонента.
— Вот уж глупости, — пренебрежительно сказал Яршая. — И не думал этим заниматься. Я же никого не заставляюпринимать их, отрекаться от своих!..
— А что это тогда, по-вашему?
— Я просто размышляю вслух. И предлагаю всем задуматься немного. В том числе и вам…
— Ну, до чего любезно! — усмехнулся Клярус. — Он мнепредлагает! А я, бедный, и не ожидал… Вот это-то и называется — навязывать!
— Нет, нет! — теряя самообладание, вскричал Яршая. — Все наоборот! Навязывают, когда нечего сказать, а хочется, чтоб тебя знали, либо когда мысль дрянная. И не я — вы заставляете людей ни в чем не сомневаться, принимать как данность установку: лучше и прекрасней человека — нет, а кто не веритв это — враг заклятый. Ни на миг не допускаете, что можно думать по-другому. Признаете только собственные постулаты. Но нельзя же так! Сначала выслушайте, разберитесь, а потом уже решайте: нужно это или нет. Не нравится — не соглашайтесь. Предоставьте людям право выбиратьсамим! Ведь спектр идей — обширен.
— Есть национальная идея! — жестко отчеканил Клярус. — Лишь она способна окрылить все человечество и вывести его на торную дорогу светлого прогресса! И не в ваших силах подменить ее какими-то бредовыми идеями, которые полны презрения и ненависти к людям. Не позволим!
— Не позволите… Вот то-то и оно! А кто такие вы, чтоб выступать от имени земного человечества и вместе с тем навязывать ему своюсомнительную волю, своепонимание вещей?! Национальная идея… Сколько беззащитных, доверяющих людей ради нее отправили на тот свет в прежние века! А вам все мало… Требуются жертвы, много новых жертв! Чего, скажите, ради? Воз и ныне гам… И никуда не сдвинется — пока вы будете коверкать, убивать, во ублажение своих амбиций, неповинные, страдающие человеческие души. На которые вам абсолютно наплевать в действительности… И еще вы смеете подозревать меня и в чем-то упрекать!
— Но, черт возьми, вы говорите, как Барнах! — заволновался Клярус, театрально разворачиваясь к залу. — Это здесь-то, на глазах у тысяч честных граждан!.. Даже как-то некрасиво…
— Право же, не знаю, где и что он говорил. И, в частности, кому конкретно, по какому поводу… — откликнулся Яршая крайне сухо, даже несколько высокомерно. — То, что вы услышали, — моислова. И я за них всецело отвечаю. Если они вдруг похожи на Барнаховы — ну, что ж, тем лучше. Значит, я не так уж ошибаюсь. Будете допрашивать Барнаха — мой ему поклон.
— Ну ладно, издевайтесь, издевайтесь, ничего! — елейно прогундосил Клярус. — Многие пытались посмеяться надо мной, такие были шалунишки… Их потом судьба сурово наказала… Ничего, я терпеливый! Это, знаете, зачтется, когда дело-то дойдет до приговора. Все зачтется! Небось, слышали такую поговорку… Про горбатого… Совсем горбатого… Которого — чтоисправляет?
Тут уж Питирим не выдержал. Не все из слов Яршаи до него дошло, однако же он понял, что во многом тот, стараясь оставаться честным, все-таки перегибает палку, говорит совсем не нужное— для данного, позорного процесса, где заранее готов сценарий и все роли, даже мелкие, давным-давно, по воле режиссеров, скрытых от непрошеного взгляда, распределены. Неужто он, Яршая, полагает, будто речь его и впрямь кого-то трогает, кому-либо важна и Клярус с оживленьем задает вопросы и вставляет реплики лишь в силу той причины, что и в самом деле сердцем и умом, всем существом своим заботится о непременном выявлении — пускай не торжестве, мечтать об этом было б чересчур! — неведомой покуда, но манящей истины?! Да вздор все, показуха, примитивная игра! И я ведь этому немало поспособствовал — давно еще, тогда! — с отчаянием, с злым бессилием подумал Питирим. Быть может, если бы не я, то вообще… Нет-нет, Яршая был, конечно, обречен, его бы все равно убрали, ну, чуть позже — слишком одиозной был фигурой. А вот это — не прощают… Нынче много что не принято, не веленопрощать. Я только подтолкнул события, слегка поторопил… Но ведь Яршая мог успеть исчезнуть, скрыться! Время позволяло. Да, когда Барнаха вместе с биксами поймали, и Харраха зацепили, и вернулся я домой один, еще ведь было время — все понять, увидеть перспективу, осознать всю безнадежность ситуации и спрятаться: да хоть с Земли — подальше — улететь!.. Так поступали многие, я знаю… Сколько затаилось, до сих боящихся хоть как-то вдруг напомнить о себе!.. И не в моем доносе дело, нет, предательство носилось в воздухе. Я просто отнял время у Яршаи, сузил рамки, свел к железному — сейчас или уже впредь никогда!.. Быть может, он, спокойно поразмыслив, и не стал бы прятаться совсем, ни при каких условиях. Он гордый был, как все художники, прекрасно знающие себе истинную цену, как все люди, до конца отдавшие себя искусству, гордый был и свято верил, очень искренне, наивно и по-детски даже — в справедливость, в то, что власть пускай не любит и боится настоящего творца, однако же на некоем — особом, высшем, алогичном! — уровне определенно ценит, уважает и поэтому не смеет тронуть. Он не понимал, что власть и впрямь — не любит и боится, но вот потому-то и не ценит— презирает. Для нее творец — нелепый выскочка, поскольку с самого начала выскочка — в лице ее конкретных представителей — вся власть, и только власть, уж если обращаться к терминам Яршаи. Питирим прекрасно это знал: принадлежа к иерархической верхушке, так сказать, к элите, к вожакам, он сам же исповедовал такое отношение — снобистски-снисходительное, в том числе к Яршае. Это уже нынче кое-что глядится по-другому… А тогда он был сопляк, мальчишка, ничего не понимал — догадывался, разве что, и упоенно веровал в незыблемостьборьбы с врагами рода человечьего. Своим предательством я отнял у Яршаи время, вновь подумал Питирим, то время, за которое могло бы многое случиться. Или попросту решиться, наконец! И это ведь теперь я называю свой донос предательством, теперь… Тогда я полагал иначе. И Харрах пропал… Да многие пропали! Если б только я один ткнул пальцем во врагов… Если б только я… И вот — процесс. Фарс! — коли вещи называть своими именами. Романтически, возвышенно настроенный Яршая, боже ж мой, пытался что-то объяснить и доказать, пытался в чем-то убедить… Кого, зачем?! Ведь показали-то, преподнесли тебякак скомороха! — с болью вдруг подумал Питирим. Ты поучал всех, щеки раздувал от собственных духовных воспарений, пыжился казаться независимо-вальяжным, даже так, не различая, кто сидит перед тобой. А каждый, глядючи на это все с экрана, мог, глумливо ухмыляясь, харкнуть тебе в рожу, и плевок бы этот, и как ты сконфуженно утерся — все вошло б в анналы, сделавшись нетленно-переменной закорючечкой, штришочком во всеобщей исторической картине. И еще — вдобавок ко всему — вложили бы тебе в уста два-три смешных словечка, пару глупых фраз, с которыми, в конечном счете, и остался б ты гулять по всем информаториям, тех фраз, которые с восторгом, улюлюкая, работая впоследствии над темой, извлекли б на белый свет как документ, как непреложный факт трудолюбивые спецы по описанию различных исторических процессов. Я не знаю, может, кто-нибудь тебя уже и подновил, подкорректировал немножко, — запись старая, почти что допотопная, и, как с ней обращались, непонятно, ну, а выявлять плевелы я покуда не мастак. Черт побери, мелькнула вдруг шальная мысль, а ведь Яршая здесь похож на Левера, да-да! Конечно, не обличьем, но — манерой, что ли, говорить, какой-то безнадежной безоглядностью, безапелляционностью суждений!.. Тоже, в сущности, потерянный, несчастный человек. Хотя и славу приобрел… А вот — не помогла. Мятущийся, стремящийся всем непременно что-то доказать и — никому не нужный, невзирая на успех… Ну, разве нужный только горсточке себе подобных. Это — мало. В зале, здесь, — их нет. Есть зрители — охочая до зрелищ масса, есть погромный Клярус, задающий идиотские вопросы… Там, на станции, был я: в такой же роли — ничего не желающего и слышать, ничего не желающего и понимать. Я тоже как бы суд вершил, и для себя, в душе, — обрек, заранее, предвзято. Вот теперь акценты все сместились, роли поменялись: я отныне — Левер. Да, для всех теперь я — Левер! Ну, а Клярус для кого — кто? Так, пожалуй, сам собою и остался. Может, сдох, а может, еще жив… Они с отцом ровесники… То поколение — живуче. Впрочем, папочку собачники прикончили давно, и тут мне остается лишь гадать… У каждого свой срок. Я Кляруса не видел больше никогда. И даже никогда о нем уже не слышал… До чего ж обидно получается, несправедливо, право слово! По-людски? Неведомо! А между тем пытливый Клярус все допрашивал Яршаю. И вот тут-то Питирим не выдержал.
— Эй! — заорал он, вскакивая с кресла. — Прекратите этот балаган!
— Что? — повернулся к нему Клярус, заинтересованно поглядывая из экранных недр. — На линии опять помехи, да? У вас поправка?
— Нет уж, черт бы вас побрал, любезный! Не поправка! — злобно отозвался Питирим. — С поправками — покончили. Я требую,чтоб этот пакостный допрос был вовсе прекращен. Довольно! Это ж — издевательство…
— Н-дэ? — усомнился Клярус, и изображение, как в прежние разы, тревожно замигало. — Ну ладно, вот и замечательно: конец — делу венец! — с внезапной радостью кивнул он. — Следствию все ясно. Этого, — он указал наманикюренным мизинцем на Яршаю, — уведите. Следующий!