Дети пустоты
Шрифт:
Вот Светлана поднимает это что-то, и — бах! — следует еще один выстрел. Пуля, свистнув, звонко целует опору ЛЭП, высекая длинную искру.
— Ноги! — хрипло командует своим Пыряй, и они бросаются вверх по просеке, оставив на поле боя в качестве трофея сумку.
— Еще раз увижу — завалю! — кричит им вслед Светлана.
Голос у нее неожиданно высокий и чистый. Не дойдя до нас метров трех, она останавливается. Теперь я вижу, что Светлана держит обрез.
— Спасибо, — говорит ей Губастый.
Усмехнувшись,
— Вы тоже топайте. Му-жи-ки… — слышим мы — и идем.
Через лес, через шоссе, по железке, до самой станции — идем, идем, идем. И молчим. Потом Сапог роняет свою любимую фразу:
— Мне бы автомат…
А в очистившемся небе над нашими головами разгораются тусклые зимние звезды…
Чита мне не нравится. Тусклый какой-то город, тоскливый. Одежда наша настолько грязная, что задерживаться на вокзале смысла нет — косари заметут. Очень холодно. Мороз стоит прямо космический. Пар от дыхания окутывает нас, словно саван.
Идем в город дворами, переулками, стараясь избегать больших улиц. После примерно часа блужданий выбираемся на местный рынок. Тут кипит жизнь. Множество палаток с товаром, лотков, павильончиков, над которыми поднимаются дымки. Машины, люди — все вперемешку. Пахнет едой. Пахнет настолько одуряющее, что рот мой сразу наполняется слюной. Губастый тихонько стонет — для него все эти запахи настоящая пытка.
Вокруг много китайцев. Они щебечут что-то на своем птичьем языке, таскают баулы с товаром, зазывают покупателей, вереща на ломаном русском:
— Сюда ходя! Твоя покупай!
На нас торговцы смотрят с подозрением. Оно и понятно — такие личности, как мы, на рынок за покупками не ходят.
— Х-холодно, — лязгает зубками Шуня. — М-мерзни, м-мерзни, волчий хвост…
Идем сквозь продуктовый ряд. На прилавках — мясо, рыба. За стеклами палаток — ряды консервных банок, кульки с крупой, макаронами, конфетами.
— Может, подхватим — и ноги? — Сапог кивает на баранью тушу, бесстыдно раскинувшуюся на железном прилавке.
Тёха не успевает ответить — сердитый торговец достает откуда-то здоровенный тесак и выразительно показывает его нам.
— Тут на скачок не взять, — разводит руки Сапог и добавляет с горечью: — Бдительные, гады.
В конце ряда нас выцепляют трое охранников в черных бушлатах.
— Выход — вон там, — указывает один из них Т-образной дубинкой и по-военному приказывает: — Бегом… арш!
Покидаем рынок — и сразу словно бы окунаемся в ледяную реку. Между палатками и лотками было как-то теплее.
— Надо хазу искать, — говорит Тёха. — Иначе кранты.
Справа от нас, сразу за рынком, начинается обширный пустырь, заросший кустами. За ним торчат в морозной дымке многоэтажные дома. Еще дальше видны сиреневые сопки.
— Теплотрасса! — радостно кричит Губастый, указывая варежкой на пустырь. — Вон она, вон!
Присматриваюсь — и вправду между кустов сереет длинный бетонный короб, увенчанный снежным гребнем. Теплотрасса — это хорошо. Это наше спасение, возможность переждать мороз.
— Погнали! — командует Тёха.
Мы лезем в сугробы, стараясь как можно быстрее добраться до спасительного короба. Мороз не велит стоять, когда он невелик. А когда вот такой, как сейчас, стоять и не захочешь.
Идем через снег вдоль теплотрассы, пытаясь найти лаз, ведущий внутрь. Если лаза нет, наше дело труба. Опытный Тёха замечает пушистый иней на ветках кустов.
— Туда!
Он оказывается прав — низ бетонного короба выломан и из черной дыры, в которую вполне способен пролезть человек, веет сырой теплой вонью.
Наверное, когда-то в этой теплотрассе жили местные бомжи. Под покрытыми теплоизолянтом трубами лежат сплющенные картонные коробки, остро пахнущие мочой, вокруг разбросаны пустые фанфурики от настойки боярышника, окурки, тряпки, прочий мусор.
— Меня сейчас вырвет, — бесцветным голосом сообщает Шуня.
Запах и вправду стоит такой, что глаза режет. Но здесь тепло. На улице мы попросту замерзнем. Так что выбор у нас невелик.
— Уборка! — командует Тёха. — Весь срач за борт!
Часа полтора мы палками и связанными на скорую руку из веток вениками выгребаем бомжовый мусор. Сапог филонит, норовит каждые пять минут устроить перекур — он еще на вокзале набрал пригоршню жирных бычков, за что получает от Тёхи по горбатине.
Глядя на груду ароматного мусора у входа в нору, Губастый смеется:
— Культурный слой.
Мороз крепчает. Руки немеют практически сразу, ресницы слипаются, в носу колет.
Я вытаскиваю из теплотрассы несколько ссохшихся грязных картонок, отношу их в сторону, сую торчмя в снег и запинаюсь за что-то твердое. Ногой отгребаю снег и вижу человеческую голову, затылок. Кристаллики льда набились между волосами, и кажется, что их присолили крупной солью.
Покойник. Мертвый, труп, жмур. Усопший. У меня руки отнимаются — не чувствую пальцев. Я уже открываю рот, чтобы заорать, но сзади слышится скрип снега, и Тёха негромко говорит:
— Хавало захлопни. Снежком забросай и мусором привали.
— А кто… это? — спрашиваю дрогнувшим голосом.
— Хозяин берлоги, — Тёха сплевывает. — Не дополз до дому, видать…
— Я… не могу…
Покойников я боюсь с детства. Сколько себя помню, столько и боюсь. Когда я был совсем маленьким, у нас в детдоме умерла нянечка. Толстая была женщина, добрая, но неряшливая. И очень громкая. С таким голосярой ей в опере петь надо было, а она пела на детдомовской кухне, когда чашки мыла: