Дети Снеговика
Шрифт:
К тому моменту, как мы доехали до «Акведука», я уже вспоминал о руках и начал рассказывать о них Пусьмусю, выйдя из поезда, который так быстро исчез с платформы, словно его всосало в безвоздушное пространство.
— В Детройте, — сказал я в спину Пусьмусю, чувствуя в животе неприятную тяжесть, — по дороге из школы я…
Он вдруг замер и привалился к бортику лестницы, уперев ладони в колени.
— Что с тобой, Пусьмусь? — спросил я.
— Мутит. — Я понял, что он говорит о своем творчестве и на данный момент израсходовал почти весь яд, который мог впрыснуть в это слово.
— Меня еще больше.
— Сегодня ты тоже ставишь.
Он повторил это
— Они сегодня придут? — спросил я.
Пусьмусь пожал плечами, поморщился и зашагал дальше. Мы заплатили свои пять баксов, прошли через турникет и оказались в помещении клуба, где, как и во всех общественных зданиях, примыкающих к подземке, стоял характерный запах наэлектризованной мочи. Я шел за ним, встряхивая зудящие руки и высматривая китаянок.
Сейчас я уже не помню, собирались ли они на «Акведуке» регулярно или только по особым дням. Помню только, что всякий раз, когда в ту зиму Пусьмусь брал меня с собой на ипподром, мы прямо с лестницы окунались в крикливую толпу черноволосых азиаток с бюллетенями в руках; все они хрумкали каштаны, переглядывались, переругивались и, по виду, обменивались угрозами на своем мандаринском наречии, птичьим гомоном оглашавшем стены клуба.
В тот день китаянок было не так много, может, десять из двадцати пяти посетителей, склонившихся над газетами и пивом в ожидании открытия ставочных кабинок. Одна из десяти, в тренче нараспашку поверх домашнего халатика, кивнула Пусьмусю.
— О боже, Пусьмусь, — сказал я ему, — посмотри, что на улице.
— Что? — Он повернулся к окну и выпучил глаза, как в тот раз, когда ходил кругами у Ротко в Музее современного искусства. [11] — Ого!
Не было видно ни трека, ни передвижного барьера на старте, ни вышки. Ипподром заволокли миазмы — не снег, не туман, а серовато-белые испарения. Местами проступали отдельные очертания и прожилки цвета: лошадиный круп, лиловая рубашка, неидентифицируемый синий пузырик. Словно смотришь на землю сквозь луну. Спокойно и неумолимо в сознание вползали бесплотные руки. Я видел окна, соседские дома на окраине Детройта, Терезу Дорети, сидящую в снегу, испуская стоны оживающей мумии.
11
Музей в Нью-Йорке, основанный в 1929 году Альфредом Гамильтоном Барром-младшим (1902–1981), где содержится богатейшее собрание произведений мирового искусства XX века; задуман как первый в мире музей, посвященный исключительно современному искусству. Ротко (наст, имя Маркус Роткович; 1903–1970) — американский художник-экспрессионист русского происхождения.
— Руки, — сказал я, и Пусьмусь наконец повернулся ко мне.
Я всматривался в белизну, накрывающую мир. — Стали пропадать дети. Много детей. Родителей протестировали, и те, кто прошел тест, должны были наклеить на свои окна изображение руки. На школьных собраниях нас предупреждали, что если кто-нибудь подойдет к нам по дороге домой, мы должны бежать к ближайшему дому с такой рукой на окне.
Я никогда не видел, чтобы он смотрел на меня так внимательно.
— И что?
— Мы называли его Снеговиком, — пробормотал я, понимая, что несу околесицу. Но почувствовал, как это имя обожгло
— Пора делать ставки, — сказал Пусьмусь. Он явно злился, хотя и непонятно на что, но я все равно не мог полностью переключиться на него. — Ты тоже ставишь. Потом едем домой.
Я не пошелохнулся; перед глазами у меня стояли руки, зависшие в стекле, словно отпечатки ладоней, оставленные детьми-призраками.
Спустя девяносто минут Пусьмусь потащил меня к ставочной кабинке получить выигрыш. Я предоставил ему вести дела, а сам стоял рядом, погруженный в свои мысли. Он вручил мне одиннадцать долларов. Я разглядывал женщину в домашнем халатике, которая стояла за нами, протягивая свой бюллетень. На полях у него, да и не только на полях, мельтешили иероглифы. Похожие на муравьев, они словно семенили на своих кривых ножках, растаскивая буковки английского шрифта.
— Твой друг что — дьявол? — спросила эта женщина, когда Пусьмусь обернулся.
Ее вопрос меня испугал. Я не мог взять в толк, что она имеет в виду. Тем более что обращалась она вроде бы не к Пусьмусю и даже не ко мне, хотя я смотрел на нее в упор.
— Я отвезу тебя домой, — сказал Пусьмусь. Он еще на лестнице понял, что со мной происходит. И похоже, раньше, чем я сам.
В метро я пытался заговорить с ним о бегах, о его новых картинах, о чем угодно, лишь бы отвлечься, но он только закрыл глаза и сложил руки на своей кожаной груди, полностью меня игнорируя. В конце концов я сдался и остаток пути проехал, вглядываясь в снег, марлей налипший на окна, и вздрагивая от скрежета колес.
Пусьмусь оставил меня в нашей комнате. Спустя три часа я закончил все три рисунка.
Это были чистые листы обычной машинописной бумаги, белые, как снег в окне «Акведука». Наверху я разбрызгал чернильные кляксы в виде слов. Внизу проставил даты. Не текущие числа и совсем не связанные со Снеговиком. Даже не знаю, откуда они взялись: 12.10.57, 23.7.68, 31.12.91. На первом листе, на зияющем между кляксами и датами белом пространстве я нарисовал брови над миндалевидным глазом; на втором — шею с галстуком, но без туловища; на третьем, в стороне от центра — «плавающую» детскую ладошку, а точнее — ее очертания. Потом разжился у Пусьмуся куском холста и прикрепил к нему рисунки в ряд, а сверху самой густой черной краской, какую мне удалось найти, написал слово «РАЗЫСКИВАЮТСЯ».
Через полтора месяца, когда мне присудили Весеннюю премию, Пусьмусь переехал. Он сказал, что не хочет меня стеснять. Питаться со мной он тоже перестал, хотя продолжал заходить по крайней мере раз в неделю и вытаскивать меня на трек поглазеть на лошадей и послушать трескотню китаянок.
Однажды, когда Пусьмусь загнал себя наркотиками в такой глубокий ступор, что его не могли вернуть к жизни ни свет, ни цвет, он показал мне письмо, в котором выступил с предложением выдвинуть мои рисунки «Разыскиваются» на премию. Он сказал, что они вырывают слова из языка. Он сказал, что от них обугливаются части тела.
Он сказал, что они внушают ужас.
1976
Может, это началось на дне рождения у Терезы, когда я попросил ее отказаться от «Битвы умов», а может, позднее, в ту весну, когда я стал одновременно записываться и на горячие завтраки, и на домашние, успешно саботируя расчеты с кафетерием за питание. Но к школьному спортивному празднику — Дню красно-серых — 11 июня 1976 года мое полуосознанное превращение в этакого маленького возмутителя спокойствия началось всерьез — за три месяца до моего знакомства со Спенсером Франклином.