Дети солнца
Шрифт:
За этот ключ, вернее, за записку мне потом, уже после похорон, здорово попало:
— Светка! – сказала мама. – Ну, ты у нас умная–умная, а дура! Кто ж так делает? Подходи, открывай, бери что хочешь, да?
Никто, конечно, не подошёл, не отрыл и ничего не взял за те несколько часов, пока никого не было дома. Кстати, на ключ наши двери закрывались только на ночь, а весь день были открыты настежь (в тёплое время года, разумеется).
Я ехала в трамвае очень долго. Днём трамвай пустой, можно сидеть у окна и смотреть на город. Всю дорогу я старалась выдавить из себя слезы, для чего представляла всякие страшные картины, мёртвого дедушку и душащую его «грудную жабу» (эти слова я слышала в разговорах взрослых, когда они обсуждали дедушкину болезнь),
— Надо же, как внучка переживает, жалко дедушку.
На самом деле, если мне кого и жалко, так это папу. Наконец я решаюсь оторваться от его плеча и с опаской оглядываю комнату. Только теперь я вижу, что на столе накрытый простыней лежит мёртвый дедушка. Отсюда, с папиных колен, мне виден только задранный вверх нос и торчащие из-под него пегие усы.
Всю ночь взрослые что-то делали во дворе, готовясь к похоронам. Меня оставили ночевать и положили на высокую бабушкину кровать, которую я очень любила из-за мягкой перины. Проснувшись ночью, я увидела в окне свет лампочки, специально по такому случаю подвешенной во дворе, и силуэты людей, в которых узнала папу, тётю Миру и бабушку Дашу, ходивших туда–сюда. Между окном и кроватью, на которой я лежала, утонув в перине, стоял стол, и на нём, по–прежнему не в гробу, а так лежал мёртвый дедушка Костя. На фоне окна чётко выделялся его нос с папиной горбинкой. До стола было рукой подать и, если бы я захотела, могла бы, не вставая, дотронуться до простыни, накрывавшей дедушку. Почему-то мне совсем не было страшно, а может, наоборот, было так страшно, что я даже не могла этого как следует почувствовать.
Вскоре после того, как похоронили деда Костю, наша мама устроила тёте Мире вступление в кооператив (было самое начало развития жилищных кооперативов) и даже помогла занять у кого-то деньги на первый взнос. Спустя два–три года, семья папиной сестры уже въезжала в новенькую трёхкомнатную «распашонку» на пятом этаже (до этого они тоже жили на частной квартире). Туда же взяли жить оставшуюся в одиночестве бабушку Дарью. Кооператив этот находился неподалёку от нас, на улице Вишневой, и теперь бабушка Даша могла чаще приходить к нам в гости. В свою очередь, и мы с сёстрами заявлялись иногда к тёте Мире, чтобы искупаться в их ванной, это было ближе, чем ехать в баню.
Наша мама недолюбливала папину родню, видно, не могла забыть, как её встретили когда-то, при этом ни в каких просьбах никогда им не отказывала, а наоборот, чем могла, помогала. Но в гости к ним ходить не любила, считала, что они слишком скупые.
— К твоей Мирке когда не приди, у неё всегда только постный борщ, удавится чем-нибудь угостить.
— А что, я люблю постный, — пожимал плечами папа.
— Постный он любит! Когда ты его ел в последний раз?
У нас варили только мясной борщ, из говяжьей грудинки, или, реже, из петуха. При этом бабушка старалась самые жирные куски положить в тарелку папе. Если варили к празднику холодец, то, разобрав по тарелкам мясо, бабушка говорила маме:
— Позови его, пусть кости посмокчет.
Папа приходил на кухню, садился перед большой тарелкой, полной костей с остатками мяса, и с большим удовольствием их «смаковал», после чего кости выбрасывали Тарзану.
Напротив, тётя Мира и вся её семья очень любили бывать в гостях у нас. Мама накрывала обильный стол и щедро угощала. Сама тётя Мира ела мало, она была худая, как будто измождённая, в то время как муж её, дядя Жора (все звали его Жорик), имел большой живот и двойной подбородок. И он, и наши двоюродные братья, Генка и Игорек, которого наша бабушка упорно называла «Огирок», лопали так, что «за ушима трещало» (её же выражение). Причём Жорик тут же отваливался на диван и мгновенно начинал храпеть, а братцы шли гулять во двор, но ещё не раз забегали в комнату и хватали со стола то пирожок, то кусок колбасы, что очень не нравилось нашей бабушке. Она не любила, когда хватают со стола.
— У них этот Огирок какой-то самашечий! Прибежал, ухватил, опять побежал! С голодного края, чи шо?
Если это замечание делалось в присутствии бабы Даши, она недовольно поджимала губы, но возражать не решалась. Она и сама ругала внуков «скаженными» или – того лучше – «малахольными».
Было забавно наблюдать встречу двух бабушек. Они называли друг друга «сваха», лицемерно улыбались и говорили о том единственном, что их поневоле связывало, то есть о нас, их общих внучках. При этом по давнему негласному уговору я считалась любимой внучкой бабушки Софьи, больше всех на неё похожей, а Нелля – любимицей бабушки Дарьи, она была похожа на папу, следовательно, немножко и на неё. К двум нашим младшим сёстрам, родившимся уже в Краснодаре, обе бабушки относились, кажется, одинаково спокойно.
Бабушка Дарья жила у тёти Миры долго, больше двадцати лет, по поводу чего наш двоюродный брат Гена шутил в последние годы, что «её пора заносить в «Красную книгу».
— Как тебе не стыдно! – говорили мы. – Это же твоя бабушка, она же вас с Игорем вырастила!
— Между прочим, она такая же ваша, как и моя, — отвечал на это брат Гена, но мы относились к такому утверждению с известной долей отстранённости. Наша бабушка – это наша бабушка.
На рынок, или, как говорила бабушка Софья, на базар, ездила она трамваем через весь город, потому что жили мы на Дубинке, а это была тогда почти окраина. Гуляя во дворе, мы каждые полчаса выглядывали из нашего узкого проулка на трамвайную линию — не идёт ли? И вот идёт, плетётся еле–еле, устала, ноги старые болят, тащит в обеих руках, аж гнётся. Тогда мы наперегонки мчимся навстречу — помочь донести и получить тут же, на улице что-нибудь вкусненькое: бублик, густо усыпанный маком, или мягкую булочку с изюмом. А бабушка, опустив на землю сумки, садится на скамейку возле чужого дома и говорит: «Ой, дети, погодьте…».
В обязанности бабушки входило: поднять нас утром с постелей, покормить, отправить в школу, встретить после школы и опять накормить.
— Рая, шо сегодня готовить?
— Что хочешь, — говорит мама, собираясь на работу.
— Борщ варить, чи шо?
— Вари, конечно, — говорит мама, раскручивая на голове бигуди.
— А шо на второе? Котлеты, чи шо?
— Можно котлеты, — машинально отвечает мама, цепляя серёжки.
— А може лучше вареники исделать?
— Ну, сделай, — говорит мама, подкрашивая перламутровой помадой губы.
— А и с чем? С картошкой, чи с чем?
— Мама! — говорит мама. –Да жарь котлеты! Я из-за тебя на трамвай опоздаю.
— А шо на гарнир? Пюре отварить, чи шо?
Но мама уже стучит каблучками–шпильками по двору. А бабушка долго ещё топчется по квартире и ворчит себе под нос:
— Откуда я знаю, шо готовить?
Но к моменту нашего прихода из школы обед всегда на столе. И бабушка стоит, сложив руки под грудью, на порожке и поджидает нас. Едва кто-нибудь из нас свернул из проулка на асфальтовую дорожку двора, как тут же раздаётся:
— Светка! (Нелька! Алка!) Иди кушать!
Она называла нас «Светка–Нелька», но у неё это звучало уменьшительно–ласкательно, как «детка» или «рыбка, птичка».
— Иди кушать, я кому сказала.
— Я не хочу!
— Я тебе дам «не хочу»!
Когда вечером мама приходила с работы, бабушка ей докладывала:
— Исделала вареники, 30 штук. Всем по чатыре, ему – шесть.
«Ему» – это, разумеется, папе. Чуть он задерживался с работы, она говорила:
— Придёт або пьяный, або выпивший.