Дети
Шрифт:
– Иуда Ицик! – вдобавок к залпам снежков визгливый залп ругательств. – Иуда Ицик! Убирайтесь отсюда! Уезжайте в Палестину! В Палестину!
Филипп порывается вперед. Хотя и не собирается врываться в ватагу подростков, а только пересечь шоссе и поднять шляпы. Но опаздывает. Человек опередил его громкими проклятиями. Человек поднял над головой сломанную метлу и бежит на подростков. Невысокого роста, с кривыми ногами, он быстро и ловко бежит им навстречу. Подростки бросаются врассыпную. Последнего из них догоняет летящая по воздуху метла. Человек поспешил к двум евреям, все еще замершим у фонаря. Оба уже подняли шляпы, и надели их на головы. Они низко и благодарно кланяются маленькому кривоногому человеку, и он отвешивает им также поклон. Быть может, они
– Вот так случай, Отто, встретить тебя здесь и сейчас, – восклицает Филипп.
– Случай, доктор? Вы говорите, случай? Нет, доктор, это не случай. В истории нет случайности. Какой же это случай, если я пришел вас встретить. Целый день я вас разыскиваю. Не случай это, а дело первостепенной важности.
Отто замолкает на минуту, пытается по привычке передвинуть потрепанную кепку со лба на затылок, но сделать это невозможно, ибо шерстяной платок обтягивает голову под ней. – Только не говорите, доктор, что нет у вас свободного времени. Дело мое не терпит отлагательства и краткости объяснения.
Филипп хочет сказать Отто, что у него действительно нет свободного времени, но не может и слова вымолвить. Он чувствует себя должником Отто, который спас евреев от издевательств и тем самым избавил его от обязанности прийти им на помощь. И только одно его беспокоит: как не дать Отто подняться с ним в его квартиру, ибо там, в квартире Филиппа, беседа будет продолжаться бесконечно, и он так и не доберется до Эдит. Филипп бросает взгляд на окна своей квартире и удивленно останавливается: в окнах горит свет! Только у Кристины ключ от квартиры. Кристина вернулась к нему, несмотря на то, что вчера они решили больше не встречаться.
– Квартира ваша занята, доктор, – Отто тоже видит свет в окнах.
– Занята.
– Что будем делать, доктор?
– Что будем делать, Отто?
Сумерки вечера сгущаются. Последние отблески света роняет уходящий день. Улица полна прогуливающимися людьми. Слышны пьяные голоса. Свет газовых фонарей пропадает в белизне снега. Теснота толпы на тротуарах такова, что невозможно отделить человеческие фигуры друг от друга. Только проходя на свету, струящемся из окон трактира Флоры, человек обретает фигуру, и тут же растворяется в темноте. В трактире Клары тоже шумно. Жители переулков празднуют завершение выходного дня.
В окне квартиры Филиппа – тень женщины. Лицо ее на миг приникает к стеклу. Кажется, она поднимает руку в приветственном жесте, но это она опускает жалюзи. Филиппу ясно: надо быстро избавиться от Отто и не подниматься в свою квартиру. Он прямо отсюда сбежит в дом Леви, и там переночует. Кристина нарушила их уговор: она вернулась.
– Пошли отсюда, Отто! Здесь неудобно вести серьезный разговор.
– Доктор, как это неудобно? Какое значение имеет удобство для нашего разговора? Есть ли вообще человек в стране германской, которому удобно и легко в наши дни? Вы что, не знаете, что это ужасные дни, доктор? Нет. Как человек, разбирающийся в том, что происходит, я говорю вам: нет человека, кому было бы удобно и легко в наши дни. Даже социал-демократам неудобно сидеть в креслах, которые они получили в парламенте. Доктор, огонь охватил их кресла.
– Отто, вы желаете поговорить со мной сегодня о социал-демократах?
– Не дай Бог, доктор. Разве я сказал такое? С вами я собираюсь вести беседу о социал-демократах? Нет! Ведь вы сами социал-демократ. Я ведь человек опытный, но с вами иное дело. Вы социал-демократ, с которым можно говорить даже о социал-демократах. Улавливаете, доктор, человек, в конце концов, человек, даже если он социал-демократ. И если не дать ему время от времени излить накопившееся на душе, душа может преставиться. Давайте, поговорим друг с другом открыто, доктор, может, у вас снова нет времени, – и Отто указывает на окно квартиры Филиппа.
Из всех окон лишь одно освещено, в спальне. Кристина, конечно, уже навела порядок в квартире, спустила жалюзи, погасила свет во всех комнатах,
– Нет, нет, время меня не поджимает. Давайте, прогуляемся. Неудобно стоять под фонарем.
– Снова вы с вашими удобствами. Или это главное в жизни человека – чтобы было ему удобно и хорошо? Доктор, удобство ничего не стоит. Годами я верил: когда социал-демократы перестанут себя чувствовать удобно в своих креслах в храме болтовни под названием – парламент, все станет удобнее. Я сильно ошибся. Что мне с того, что им неудобно в их креслах, если мне неудобно и нелегко на душе? Как человек, обладающий опытом жалкой жизни, я говорю вам, сердце более важно, чем кресло. Берлин горит, доктор, Берлин в пламени! Меня вовсе не беспокоит, что пламя охватило парламентские кресла социал-демократов. Меня беспокоит, что это пламя также охватило мою душу и души других людей. Кресла и души одинаково сгорают в пламени. Улавливаете? Раньше, в дни, которых уже нет, кресло было креслом, душа – душой. Буржуа – буржуа, пролетарий – пролетарием. Тогда коммунист был коммунистом. Нацист и коммунист были как огонь и вода, которые несоединимы. В наши дни на тебя льют охлаждающие воды, чтобы погасить огонь в сердце. Общая забастовка с нацистами, общие демонстрации, общие пикеты забастовщиков, и свастика рядом с серпом и молотом. Когда-то у меня разум и сердце были как единое целое. Сказанное разумом поддерживало сердце. То, что ощущалось сердцем, поддерживал разум. Так уж я устроен, и тут ничего не поделаешь. А теперь приходят и приказывают мне: сердце отдельно и разум – отдельно. Разумом следует поддерживать забастовку, а сердцем – молчать. Что мне делать, если положение это неестественно? Если разум и сердце отдельно, то я не Отто. Коммунистом я был всегда, коммунистом и останусь. Как коммунист, я придерживаюсь дисциплины, объясняю тупоумным товарищам все, что необходимо объяснять. Разум у меня действует, как всегда. Но сердце... сердце мое больное. Насколько могу, поливаю его касторовым маслом. Прилежно делаю то, что мне приказывают – расклеиваю листовки, участвую в демонстрациях, стою в пикетах – плечом к плечу с нацистами. Но что делать, доктор: я их не перевариваю! Так уж я устроен, и нет выхода. У нас разные, я бы сказал, противоположные характеры. И если мне не разрешают их ненавидеть всем сердцем, оно больше не со мной. В этом все дело, доктор. Без ненависти к ним сердце мое опустошено, сгорает вместе с удобными креслами социал-демократов в парламенте. Поэтому не говорите со мной, доктор, об удобстве в эти дни...
Сомнительно, слышал ли Филипп все, что говорил Отто, во всяком случае, последние его слова. Сильное беспокойство охватило его, и мысли его заняты какими-то мелкими, раздражающими нервы, делами. Поднимает воротник пальто, натягивает шапку на лоб, закутывается в пальто, словно прячется от кого-то, и, наконец, посреди эмоциональной речи Отто, разворачивается и поворачивается спиной к собственному дому. Вместе с ним поворачивается и Отто.
Неожиданно гаснет свет в спальне. Кристина выходит из подъезда. Очевидно, ждать Филиппа свыше ее сил. Прохожие обходят ее, обращаются к ней, она молчит и прижимается к стене. Филипп поворачивается к ней спиной, чувствуя ее взгляд.
– Доктор, вы сегодня сильно нервничаете, – удивляется Отто, не заметивший женщину, стоящую у стены. Множество женщин стоит по вечерам у входа в дома. – Доктор, невозможно с вами серьезно поговорить. Стояние у фонаря вас раздражает. Так прогуляемся немного? – Отто поворачивает голову в сторону квартиры Филиппа, все окна которой погасли. – Доктор, квартира ваша свободна. Пойдемте!
– Ш-ш-ш, – прерывает его Филипп и втягивает голову в воротник своего пальто.
– В чем дело, доктор? Я только сказал, что ваша квартира освободилась. Зайдем в нее, и вам будет удобно.