Дети
Шрифт:
Филипп, очнувшись, приходит в себя. Он точно не знает, каковы политические взгляды Эмиля Рифке, и не интересуется этим. Чувство мести пробуждается в сердце Филиппа вместо прежних страданий и слабости духа. Чувство мести, дремавшее в его душе, пробуждается в полную силу. Он не спрашивает себя, правда это или ложь. Новое чувство захватило его душу. Он кричит, подчиняясь этому чувству.
– Да! Эмиль Рифке – нацист! Несомненно, он нацист!
– Нацист! – вскрикивает и Отто. – Вы хорошо подумали, доктор?
– Нацист. Я никогда не бросаю слова на ветер.
Филипп укрепляет себя в новом чувстве. Оно выводит его из одиночества и приближает к прохожим, скользящим по улице, к их предпраздничному настроению. Он сдал Эмиля его
– Итак, Отто, что ты сделаешь с правдой, которая тебе открылась?
Теперь Отто топчется на снегу под слабым светом красного фонаря.
– Доктор, что я сделаю. Дни теперь не очень подходящие к этой правде, Осталось лишь открыть ее старухе. Но и это – тоже что-то. Старуха обрадуется, что офицер, убивший ее сына, социал-демократа, не социал-демократ. Ну, а мне что делать? Я решил сегодня говорить с вами в открытую. Как мужчина с мужчиной. Вот, и говорю: я был коммунистом и им останусь навсегда. И, как коммунист, подчиняюсь дисциплине, и говорю людям то, что приказывает мне партия, хотя сердце мое этого не принимает. Что делать, если война с нацистами – это главное, и правда о них многих раздражает. Мы заключили с ними перемирие, скрепя сердце и прикрыв рот, и нельзя его нарушать. Но, доктор, придут другие дни, и можно будет отнять руку ото рта. Нацист останется нацистом, а коммунист – коммунистом, и начнется война. А если ничего не изменится, и сердце не соединится с разумом, оно просто умрет. И я говорю вам, как человек с большим опытом жалкой жизни, человек без сердца – не человек. Пойду я, доктор, прямо к старухе, а вы идите своей дорогой. Вас ждут.
Пошел густой снег, отделяя Филиппа от Отто колеблющейся на ветру пеленой. Отто исчез, и Филипп один остался под красным фонарем, глядя на светящееся смутно сквозь снегопад окно своей квартиры. Филипп почувствовал, как слабость духа возвращается к нему, подобно болезни, и лишь следы прежних чувств все еще возбуждают в нем угасающее желание мести. Ухватившись за них, он возобновляет диалог с Эдит:
– Я покончу с этим. Еще сегодня ночью мы придем к ясному решению.
Покончу! – Но не сдвигается с места, держась за веревочное ограждение, натянутое вокруг лип. Силы его, решительность его направлены на Кристину. Она лишит его уверенности, открыв ему то, чего он боится. Ему потребуются все сильные чувства к Эдит, чтобы не потерять уверенности. Отчаяние рождает в нем агрессивность. Он чувствует в себе силу. В эту ночь решится его судьба. И решит он сам! В испуге он оставляет место под красным фонарем, и бежит на улицу, против ветра.
В конце улицы толпятся люди у трамвайной остановки. Филипп втискивается между людьми, скрываясь за широкой спиной огромного человека. Слышен звонок саней, и острые локти начинают оттеснять его, толкая со всех сторон. Но он не умеет защищаться. Лицо Филиппа открыто стуже и ветру, но нет у него сил, чтобы вторично выдержать борьбу за место в санях. К тому же он голоден, и в таком виде нельзя появляться перед Эдит. Следует немного успокоиться. Поесть и привести себя в порядок. Он проталкивается сквозь толпу и торопится в переулок, к лавке сестры Розалии.
Лавка закрыта. Жалюзи опущены. Он входит в квартиру со двора, через кухонную дверь. Ручка двери сломана. Дверь заперта, но нет ключа. Сколько себя помнит Филипп, эта ручка сломана, но он никогда не обращал на это внимания. Сегодня эта неряшливо закрытая дверь вызывает у него гнев. Он зажигает свет. Мышонок юркнул между его ног. Все в эту ночь не предвещает ничего хорошего. Слышны голоса из глубины комнаты, но с появлением Филиппа смолкают. В комнате господин и госпожа
– Стакан чаю? – спрашивает его Розалия, когда он опускается на красный диван.
– Стакан чаю, – говорит он, и Розалия, тряся всеми своими телесами, в платье с кружевной оборкой понизу, уходит в кухню. Господин Гольдшмит сидит в плетеном соломенном кресле. Глаза его воспалены, короткая щетина придает его небритому лицу вид, словно он не мылся много дней. Господин Гольдшмит погружен в чаепитие, и не открывает рта, так же, как и два еврея. Сквозь единственное в комнате окно виден узкий квадратный двор. Единственный фонарь освещает его. Свет лампочки в комнате такого же слабого накала, как и фонарь во дворе, так что комната кажется продолжением темного двора. Печь плохо натоплена, и холод один и тот же, что в комнате, что во дворе. Розалия возвращается с задымленным чайником в руках, становится рядом с Филиппом, и острый запах ее тела ударяет ему в нос. Ломоть хлеба на столе, в обломке фарфоровой крышки немного сливочного масла. Вилки, и ножи, и селедка на коричневом фарфоровом блюде еще более обостряют запах.
– Пей, – говорит Розалия, видя, что все это отталкивает его. Словно ей в поддержку, господин Гольдшмит громко втягивает в себя чай. Дух враждебности навевает на Филиппа эта темная и уродливая комната. Дух враждебности идет и от бородатых мужчин, которые глядят на него с увеличенных потертых фотографий на стенах. На углу большого портрета покойного отца паук сплел паутину, и он испытывает странное злорадное чувство, подобное тому чувству мести, какое он ощутил, назвав Эмиля Рифке нацистом. Он чувствует себя возвышающимся над всеми и лишним в доме сестры. Теперь ему становится ясно, зачем он вообще пришел этой ночью сюда. Он должен навести порядок в своей жизни, и первым делом освободиться от своей семьи. Даже подумать нельзя, что он приведет Эдит в эту неприбранную уродливую квартиру, в общество Розалии, деверя и этих двух евреев. Он должен быть свободным от всего этого, чтобы образ его жизни соответствовал образу жизни Эдит.
– Невозможно продолжать так жить, – говорит он тяжелым голосом.
Господин Гольдшмит ставит чашку на подоконник и берется за трость, которую всегда держит между ног. Розалия опирается всей тяжестью тела на стол и с безмятежным спокойствием обращается к брату:
– Говорит. Всегда говорит. Но цели никогда нет в его словах.
Она встает, чтобы подбросить уголь в печку. Шпилька выпадает из ее волос на стол, рядом со сжатыми кулаками Филиппа.
– Вам надо все здесь оставить, – кричит он близким, – немедленно!
– Оставить? – сухо говорит Розалия, возвратившись к столу. Руки у нее вымазаны черным от угля, и она вытирает их об фартук. – И куда?
– В Израиль.
– Как это сделать? – вздыхает Розалия и с ней все остальные.
– Сначала поедет мальчик, – добавляет ее муж, – а мы – за ним.
– Мальчик не поедет. Он вообще не хочет ехать в Палестину, а вступить в коммунистическую партию, стать членом молодежного коммунистического движения, – говорит Филипп.
– Глупости, – кричит Розалия, – весь вечер ты говоришь глупости, – и ударяет рукой по столу. Один из гостей встает, и подходит к столу – вернуть пустую чашку. Останавливается перед Филиппом, изучая его лицо, и, повернувшись, возвращается на место, не издав ни звука. Второй гость проделывает то же самое, задумчиво рассматривая Филиппа и покручивая пальцем пейсы. Чувство стыда охватывает Филиппа. У него возникло подозрение, что евреи узнали его, помнят его безразличие в тот момент, когда их забрасывали снежками. Подозрение и стыд усиливают его упрямство. Он гневно вперяет взгляд в этих двух евреев. Розалия вторично ударяет рукой по столу: