Детская история
Шрифт:
Однако напряжение всех этих лет, проведенных в другой стране, все больше давало о себе знать, внося разлад, который уже невозможно было сгладить никакими средствами гармонии. В то время как взрослый незаметно, медленно сроднился с чужим языком, ребенок, который научился управляться с ним ловчее, чем местные дети, переходил на этот второй язык с большой неохотой и даже отвращением. Было очевидно, что так называемое двуязычие не только являет собою, как говорят, бесценное сокровище, но может со временем привести к болезненному раздвоению. Дома, с мужчиной, ребенок никогда не пользовался чужим языком (разве что в шутку), в школе же на протяжении всего дня он не слышал ни одного родного слова. Когда ребенок, вне занятий, общался с местными, взрослый часто просто не узнавал его: от этого другого наречия у него появлялся другой голос, другое выражение лица и совсем другие жесты. Чужая манера говорить влекла за собою совершенно чужую систему движений: насколько
Эта раздвоенность в течение года как-то забывалась, зато в конце каникул, которые ребенок проводил в стране происхождения, снова выплывала, превращаясь в настоящую беду. Боль от резкого перехода к чужим буквам, звукам, окружавшим со всех сторон, была несравнима ни с какой иной болью, и не было тогда для него другой такой леденящей чужеземной страны, как этот говоривший на чужом языке пригород.
В дни приезда всякий раз было ясно, что возвращение в родную языковую среду становится насущной необходимостью, и чем скорее это произойдет, тем лучше (хотя, как правило, эта потребность с завидной регулярностью отодвигалась куда-то на задний план, ибо уже на следующее утро благодаря дому, саду, привычным дорогам и взглядам весь ужас как по волшебству улетучивался). — Кроме того, была и другая, быть может, еще более весомая причина для возвращения на родину: за все пять лет, проведенные в другой стране, у ребенка не завелось ни одного-единственного друга из местных детей, все его друзья были приезжими из иных стран — в основном даже с других континентов, и принадлежали к самым разным расам.
С утешениями покончено — ребенок возвращается к своему первому языку. Принятие такого решения стало возможным потому, что и у взрослого назрела необходимость внести изменения в течение своей жизни. Из-за ребенка (который почти не оставлял ему времени для серьезной работы) он постепенно растерял свое былое честолюбие и все с большим удовольствием отдавался вдохновенной праздности; и не только наличие ребенка избавляло его от угрызений совести, но и чужеземное окружение, где никто не спрашивал о том, чем он занимается, и он был просто «всеми признанным иностранцем», что вполне соответствовало его представлению об идеальном существовании. — Прежними стараниями он обеспечил себе достаточно средств и потому мог позволить себе не беспокоиться о заработках. Во время долгих прогулок по окрестным пригородам, плавно переходящим один в другой, ему открывался неслыханный ландшафт, который он потом, с течением времени, мог бы перенести на невиданную, непреходящую карту. Кажется, что еще нужно: ничего не делать, просто жить с ребенком (всемерно опекая его), укрывшись под сенью «чужбины», укрывшись в иноземном пригородном доме вблизи иноязычной школы, укрывшись в спусках и подъемах идеально пустынных пригородных улиц, прочерчивающих холмы, с верхушек которых виден вдали большой город, сверкающий все новыми мгновениями вечности?
Но именно радость ничегонеделанья порождала деятельные, властные идеи сложения более масштабного, более мирного, более великодушного, иными словами, хорошего и единственного миропорядка, и это пробуждало в нем настоятельную потребность в том, чтобы все зафиксировать, упорядочить и передать дальше. Ему, пребывающему в праздности и часто впадающему в раздражение от предоставленности самому себе, созвучно было признание единомышленника прошлого столетия: «Без моей любви к формам я сделался бы мистиком». — Нет, он тоже был неспособен, довольствуясь одним лишь чистым созерцанием, жить, растворившись в восторженном умилении или самозабвенности: он должен стать властелином своих мыслей и взглядов, а для этого ему требовалось все же снова вернуться к деятельности.
Так было принято решение, что он расстанется на год с ребенком. Девочка осталась у матери — которая ведь никогда не исключалась из жизни — и пошла там, в стране происхождения, более того, в городе, где она родилась, в школу. Расставание далось ребенку легко, главное, у него теперь был родной язык и друзья (которые жили в том же доме). И точно так же взрослый, который еще недавно с таким презрением относился к тем, кто ради какого-то там «дела» совершенно забрасывал дела повседневные, чувствовал себя в полном праве спокойно устраниться: после стольких лет, которые он целиком и полностью посвятил ребенку, он мог позволить себе взять наконец свое; осуществление задуманного, однако, требовало абсолютной сосредоточенности, исключающей какие бы то ни было отвлечения. (К тому же он был уверен, что отсутствие
День прощания поздним летом, в третьей стране, где они провели вместе последние несколько недель. Первым вместе с женщиной уезжает ребенок, у него теперь свое направление. Мужчина стоит в аэропорту на террасе для провожающих и смотрит, как взлетает их самолет. Он поднимается в небо, становится меньше и меньше, пока не превращается в точку, за которой к северу тянется тонкий след, а потом и вовсе исчезает за облаками, сверкнув напоследок в просвете; у моих ног — каменные плиты, еще влажные от недавно прошедшего ливня.
8
Вообще, взрослый всегда воспринимал детей как некий особый, неведомый народ, порою даже как то жестокое, беспощадное племя, «которое обходится без пленных», — как диких варваров и даже каннибалов; их нельзя было назвать человеконенавистниками, но все они были неверными, бесполезными и действовали на того, кто вынужден был общаться только с такими не одушевленными чувством общежительности бандами, совершенно оглупляюще, убивая в нем всякий дух. Эта более или менее устойчивая оценка взрослого относилась в равной степени и к своему собственному отпрыску. Но в тот год разлуки и работы, проведенный им в разъездах по разным частям света, именно дети, ничего особенно и не делая, оказывали ему неоценимую помощь. Они были «незнакомцами», которые всегда «приветствовали его», и они же не давали взгляду унестись неизвестно куда и потеряться. Один такой ребенок, в критическую минуту — которая никогда не приходит одна, — позвонил в дверь мужчине: он просто ошибся этажом, но все же явился в нужный момент, вовремя нарушив ход событий, и его вид подействовал окрыляюще, как музыка пустынь. А как-то раз, ранней зимой, взрослый сидел на скамейке холмистого парка и наблюдал за школьниками, игравшими в низинке. Только один ребенок не принимает участие в общей игре, он перемещается среди других сам по себе, двигаясь по спирали за пределы общего круга, но при этом все время оглядывается, озирается, ищет кого-то глазами. Если к его ногам подкатывается мяч, он просто отступает спокойно в сторону и на какое-то время замирает на месте; потом он забирается на скамейку, подальше от других, сидит и ерзает, беззвучно открывает рот и снова закрывает: при всей его покинутости, ребенок излучает кротость и самодостаточность. Его длинное пальто застегнуто до самого подбородка; от раскисшего месива внизу поднимается пар, словно дым от огня; волосы играющих лучатся.
А потом еще была поездка поздней зимой на автобусе по горной долине; в салоне только странно притихшие дети, возвращающиеся из школы домой; небольшими группами или по одному они выходят из автобуса и исчезают на проселочных дорогах; ранние сумерки, метель, заледеневшие водопады; когда открываются двери, снаружи вдруг долетают голоса двух перекликающихся на морозе птиц, поражающих слух неизбывной печалью и тоской, и вместе с тем такой красотой, что слушающего охватывает непреодолимое желание запечатлеть этот плач и положить его на музыку. — Следующей весною, сидя в поезде, он видит за окном ребенка, бодро шагающего вприпрыжку вдоль рельс на фоне мокрой сумрачной долины, и в мыслях складывается фраза, обращенная к нему: «Благословен твой путь, незнакомое дитя с подрыгивающей походкой!» — А потом еще одна поездка на автобусе, и снова почти одни дети, сначала в сумерках, потом в темноте, и в голове непроизвольно возникает вопрос: «Можно ли спасти детей?»
Ибо с течением времени путешествующий пришел к выводу, что всем им без исключения чего-то не хватает, все они чего-то лишены и при этом пребывают в постоянном ожидании. Грудные младенцы, которых он видел в аэропортах, залах ожидания и прочих местах, не просто «голосили» или капризничали, нет, их крик исходил из самых глубин. Каким бы мирным ни был пейзаж, из недр его рано или поздно раздавался оглушительный вопль живого существа, взывающего где-то там к своему ближнему. Но детское сообщество нуждалось в равной степени и в случайных, встречных незнакомцах: ведь недаром единственной постоянной величиной в сутолоке бульваров, супермаркетов и метро были неизменно те самые широко раскрытые, почти не мигающие детские глаза, смотрящие на уровне животов всех этих взрослых и тем не менее воспринимающие, даже в самой немыслимой толчее, каждого по отдельности, в надежде встретить ответный взгляд (и всякий прохожий может быть уверен, что на него непременно будет обращено благодатное внимание).
Он понял: «нынешних времен», которые он так часто ругал и проклинал, на свете нет, как нет и «последних времен» — это все химера: с каждым новым сознанием разворачиваются одни и те же возможности, и глаза детей в толчее — ты только посмотри на них! — свидетельствуют о вечном духе. Горе тому, кто пропустит сей взгляд!
Однажды мужчина оказался в музее перед знаменитой, легендарной картиной, изображающей убиение младенцев в Вифлееме: дитя, в снегу, тянет руки к матери, в платке на голове и в фартуке; стражник вот-вот уже схватит его; зритель, которому чудится, будто все это происходит здесь и сейчас, буквально думает следующее: «Это недопустимо!» — и принимает со своей стороны твердое решение дать другую историю.