Детство 2
Шрифт:
— Почему же, — Не согласился я, — есть! Другое дело, што сам думать умею, а не по шаблону навязанному.
— Ну-ка, — Заинтересовался Антон Палыч. У меня-прежнего от него почему-то этот… диссонанс!
Кажется всё время почему-то, што он самозванец, а настоящий Чехов должен быть непременно лядащеньким таким хлюпиком с печальной миной на мордочке лица. А тут — здоровый такой дядька, улыбчивый и жизнерадостный.
— Так, — Жму плечами, — школы с гимназиями, они ж под среднего ученика сделаны. Да не под настоящего, а сферического,
— А я ведь тоже гимназию окончил, — Антон Палыч наблюдает за мной с улыбкой — затушуюсь ли?
— И? — Меня понесло, — Вот ведь наверняка — вопреки всему! Либо вовсе повезло, и учителя — вполне себе люди живые, а не функции в мундирах.
— Н-да, — Чехов посмотрел на меня как-то иначе, — и верно ведь!
— Есть, — Говорю, — такие люди, от личности которых любой шаблон государственный трескается. А есть и наоборот — такие, што на пользу шаблоны, пусть даже и не самые толковые. В самих пустоты много, и без учительского да родительского насилия над личностью они пустенькими и останутся.
— А вы, — И смотрит остро, а в глазах будто страницы книжные мелькают — такое вот почудилось. Будто примеряется, как из нашего разговора рассказ интересный сделать, — кем себя считаете?
И как-то так — раз! Спорим уже, разговариваем без особого стеснения, позабыв почти што про разницу в возрасте. И слушатели вокруг. Интересно, значица. Ну или так просто, как в зоопарке на обезьянку.
Остановился я, потёр лицо, выдохнул…
— Меня сильно занесло?
— Пожалуй, что и нет, — Отозвался задумчиво Соболевский, соредактор «Ведомостей», — несколько необычная точка зрения, да и юный возраст смущает, а в целом вполне здраво. Продолжайте!
— Ну, — Пожимаю я плечами, — што продолжать? История как пропаганда? Это ещё Пушкин говорил. Помните, о Карамзине? В его «Истории» изящность, простота. Доказывают нам без всякого пристрастья, необходимость самовластья и прелести кнута. Так што — да, скептически воспринимаю.
— Читаю учебники исторические, но, — Снова пожимаю плечами, — сложно воспринимать их иначе, чем сборник мифов и легенд.
Вижу среди собравшихся Ковалевского, известного историка, юриста и масона по совместительству, и неловко становится. Наговорил, понимаешь ли!
А с другой стороны — што? Молчать, штоб никого не обидеть? Батрачил бы до сих с таким настроем на тётку, да в ножки кланялся за доброту. Ну или на Дмитрия Палыча прислужничал. Так-то!
… — барином написано, о барах, для бар! — Охарактеризовал я «Войну и мир» графа Толстого, — Господская литература!
«— Ох и несёт тебя, Егор Кузмич!» — Думаю про себя, но остановиться не могу.
— Позвольте, — Протиснулся вперёд распушивший бороду социолог и публицист Южаков, — впервые сталкиваюсь с таким определением, как «Господская литература». То есть литература, по-вашему, делится на господскую…
— … и русскую, — Рубанул я сплеча.
— Бывает, — Поправился я, найдя глазами Антон Палыча, — и всехняя. Чехов, Гоголь… может ещё кто, но сходу не припомню.
— Получается, — Осторожно осведомился Южаков, — что привилегированные классы в народных глазах не русские?
— Известно дело! — Соглашаюсь с ним, — Господа!
— То есть получив образование, — В глазах Южакова зажёгся спорщицкий азарт и коварство, — и перейдя в некую условную касту господ, русский человек перестаёт быть русским?
— Когда как, — Ой, несёт меня… — Бывает, што и остаётся русским. Бывает, што и перестаёт.
— И кем же он становится в народных глазах? — В глазах Южакова огонёк торжества.
— Вырусью!
— Однако! По законам Российской Империи, — На меня наставляется назидательный палец, — русским считается всякий православный.
А мне в голову картинка такая — раз!
— Можно, — Спрашиваю, — карандаш и бумагу? Наглядно проще.
Быстро отыскали. А народищу вокруг… меня ажно потряхивать начинает, но раз уж начал… — Считаться, — Начал я отвечать, рисуя одновременно, — они могут кем угодно, а по факту — вот!
И рисунок хомяка в аквариуме, да с подписью.
«— Пушок вырос в аквариуме, следовательно — он рыбка».
— Следуя такой логике!
Наговорил! Ан нет, нормально всё. То есть поспорили со мной вроде как на равных, поулыбались, но по словам дяди Гиляя, вернувшегося сильно заполночь, приняли меня за "Многообещающего молодого человека", простив горячность и логические огрехи.
С одной стороны — обидно. Я там…
С другой — облегчение. Пусть! Пусть как хотят воспринимают. Пока. У меня суд завтра, а весной ещё и экзамены за прогимназию сдавать. Благонадёжность и всё такое. Хотя бы до поры.
Тридцать девятая глава
Скинув на руки Саньке шапку и пальтецо, наскоро накидываю на белую рубаху застиранный фартук, и напяливаю картуз как можно ниже. Подхватив судки и дымящийся чайник с кипятком, проворачиваюсь вокруг себя.
— Как есть, мальчик из трактира! — одобрительно кивает дружок, показывая большой палец, — Ну, давай!
Участие в самонастоящей почти политике даёт обоим такой кураж, што ого! Азарт! И на благое дело, опять же. Не дуриком за ради форсу!
В меблирашку забежал, как так и надо. Таких вот мальчиков из близлежащих трактиров — тьма! Больше только тараканов под ногами прохрустело. От входа пахнуло гнилой и прокисшей капустой, трухлявым деревом, клопами и застоявшимися перегаром, дешёвой водкой и протухлой ливерной колбасой, пропитавшей само нутро дешёвых меблирашек.
— В девятый нумер! — меняя голос, пропищал опухшей бабище на входе, даже не повернувшей головы в мою сторону. И на второй этаж!
— Заказ! — и дуриком на дверь надавливаю, а ну как открыта? Так и есть! Ажно досада взяла за чужую дурость.