ДЕТСТВО МАРСЕЛЯ
Шрифт:
— Эта дверь, — сказал отец, — ведет в экстернат, то есть в помещение, где находятся классы. А ты должен входить в дверь интерната, она по другую сторону здания.
Мы пробрались сквозь стоявшую кучками толпу, откуда доносились взрывы смеха или громкие возгласы, — это лицеисты приветствовали появление товарищей.
Улица продолжала идти под гору, и, когда мы прошли сто шагов, я с изумлением заметил, что здание лицея все еще тянется рядом с нами.
И едва бульвар свернул направо, как на наши головы обрушился гулкий удар звенящей бронзы:
— Половина восьмого! — сказал наш Жозеф.
— Они били не меньше четырех раз.
— На полчаса положено восемь ударов, — ответил он. — Это куранты. Четыре раза они бьют, отмечая четверть, восемь — каждые полчаса, шестнадцать — каждый час, и, конечно, вызванивают все часы по порядку, но только другим колоколом. Например, в полдень куранты бьют двадцать восемь раз!
— Дома, — заявил Поль, — я очень хорошо знаю, сколько времени на наших стенных часах, но здесь я бы сбился со счета!
Я был ошеломлен этим душераздирающим открытием и отметил про себя, что здесь, в лицее, даже время находится под строжайшим надзором.
Мы шли еще несколько минут, потом свернули направо, в какую-то маленькую, тесную улочку.
— Лицейская улица, — проговорил отец. — Ты запомнишь? Сперва надо спуститься по Музейному бульвару, затем пойти по Лицейской улице.
Она вывела нас на маленькую площадь, которая тоже называлась Лицейской… Всюду лицей!
От этого гигантская школа на Шартрё, где я прежде учился, утратила в моих глазах право писаться с прописной буквы и была низведена в разряд маленького пансиона.
На крыльцо, в котором было чуть ли не пятнадцать ступенек, выходила еще одна двустворчатая дверь, несколько ниже первой; с боков к ней примыкали два высоких окна, забранных железной решеткой; следовательно, здесь имелись узники. Она была заперта, но в глубине Лицейской площади виднелась еще одна дверь, поменьше, настежь распахнутая, которая вела в квадратную прихожую.
Там, за стеклянной перегородкой, восседал швейцар или, вернее, чиновник в звании швейцара, ибо он носил мундир с золотыми пуговицами.
Этот человек, конечно, не знал, с кем имеет дело, потому что с полминуты разглядывал нас сквозь стекло, пока не отворил форточку в перегородке.
К моему изумлению, отец не назвал себя. Он просто спросил, где собираются полупансионеры шестого класса «А».
Швейцар ответил с поразительнейшим равнодушием:
— Пройдете дворик, коридор направо. Господин главный надзиратель вам объяснит.
И он захлопнул форточку, не удостоив новичка даже улыбкой.
Отец, однако, имел слабость сказать ему «спасибо».
— Это директор? — спросил Поль.
— Нет, швейцар. Я недоумевал:
— Почему же ты не сказал ему, как твоя фамилия?
— Потому что она ему неизвестна.
От его ответа мне стало не по себе. Швейцар нашей школы называл моего отца господином Жозефом, но в этой фамильярности звучало глубокое уважение; он постоянно справлялся о мамином здоровье и не раз говорил: «Какая несправедливость, что вам не дали ордена, господин Жозеф! По-моему, вы заслуживаете его не меньше, чем наш директор». А у этой макаки, запертой в стеклянной клетке, был такой же уныло-высокомерный вид, как у зверей в зоологическом саду.
«Плохое начало», — подумал я, а отцу пришлось тащить Поля за руку: он поминутно оборачивался, проверяя, не защелкнулась ли сзади дверь, отрезав ему выход на волю.
Мы миновали дворик, залитый асфальтом, точно тротуар, и вошли в здание через дверь с низким проемом, казавшуюся особенно узкой из-за толстых, в метр толщиной, стен.
Выйдя из— под свода этого крохотного туннеля, мы очутились в коридоре с высоким, точно в церкви, потолком.
По черным и белым плитам пола, уходившим в неоглядную даль, сновали взад и вперед ученики всех возрастов. Самых младших сопровождали взрослые мужчины или нарядно одетые дамы — очевидно, родители.
На стыке двух коридоров мы нашли главного надзирателя, стоявшего у двери своего кабинета.
Это был низенький толстяк с бородкой клином и густыми седоватыми усами. Из петлицы у него свисало, раскачиваясь, пенсне на черной шелковой тесьме. На нем была круглая бархатная шапочка, серая, как его сюртук.
Толпа детей и родителей обступила надзирателя, он просматривал протянутые ему листки, указывая ученикам, куда они должны идти. Но в этом роковом месте родители теряли право сопровождать своих детей. Начинались прощальные объятия; я заметил какого-то белокурого малыша, который плакал, ухватившись за руку матери.
— Это, наверно, пансионер, — предположил отец, — он не увидится с родителями до рождества.
Услышав о таком жестоком обращении с детьми, Поль даже прослезился.
Жозеф подал мой листок главному надзирателю. Заглянув в него, надзиратель, не задумываясь, сказал мне:
— Третья дверь налево. Пройдите в классную комнату, оставьте там ваши вещи и ждите во дворе «младших».
Он обращался ко мне на «вы»!
Я понимал, что отцу хотелось бы с ним поговорить, но перед глазами главного надзирателя замелькали другие листки, и он продолжал рассылать учеников во все концы, словно сдавал карты за карточным столом.
— Идем, — поторопил Поля отец. — У нас ведь сегодня тоже первый день занятий, нам нельзя опаздывать.
Он поцеловал меня, а я — Поля, который не мог сдержать слез.
— Не плачь, — сказал я. — Я же не останусь здесь до рождества, я приду домой вечером.
— Ты мне все расскажешь?
— Все-все.
— Идем! — повторил Жозеф. — Бежим! Уже без четверти восемь!
И он увел Поля, а я пошел вперед.
Я добрел до третьей двери. Оглянулся. Сквозь снующую толпу я увидел своих. Оба стояли у сводчатого выхода; они смотрели на меня, и Поль, подняв ручонку, помахивал ею в знак прощания.