Девочка из детства. Хао Мэй-Мэй
Шрифт:
Он вспоминал… Я тоже вспомнил. Вспомнил, как ждал Марку из школы. Я перестал ходить в школу. Я дружил с моряками-севастопольцами. Они проходили переформирование в Пятигорске. И из них сколачивались батальоны морской пехоты.
Наш класс занимался в третьей смене. Я ждал Марку на углу Советской. Воздух был теплый, густой и шалый. Я кружил вокруг столба, ждал звонка с последнего урока. Наконец повалили ребята из школы. Я спрятался в тени, а когда проходила под фонарем Марка, я ее окликнул. И мы пошли вдвоем вверх.
Она рассказывала об учителе истории Сысоеве, — он был глуховат, и поэтому на его уроках всегда стоял невероятный шум. Вчера Сысой торопился на уроки,
— На земле миллионы людей, — говорила Марка. — А Сысой был один. Мы ходили на головах. Почему боль одного человека не чувствуют другие? Если бы они чувствовали, то тогда никто не обижал бы никого. Смотри, сейчас укушу себя за руку, а ты ничего не почувствуешь, никто во всем мире не почувствует, что мне больно. Это неправильно!
— А может, правильно? — сказал я.
— Нет! Если взять камень и разбить фонарь, станет темно на улице, это сразу заметят — будут спотыкаться. Кто-нибудь разозлится: «Какому дураку понадобилось разбить фонарь?» А может быть, я это сделала потому, что у меня настроение… Чтобы люди почувствовали, что мне плохо. Они поймут, когда будут спотыкаться, когда самим станет больно.
— Конечно обидно, — сказал я, — что никто не замечает, есть ты на свете или нет. Я залез на скалу Пингвинов. Высоко. Еле слез. И там написал свою фамилию. Теперь кто будет идти мимо, обязательно увидит мою фамилию. Не могут не увидеть. И обязательно подумают: «Надо же… Оказывается, есть на свете такой…»
— Скорее всего подумают: какого дурака туда занесло? — ответила Марка.
Я промолчал. Но тем не менее все равно было приятно, что на скале зеленой масляной краской была написан а моя фамилия. Я долго приспосабливался — каждый метр поверхности скалы уже пестрел бесчисленными автографами любителей славы: «Ивановы», «Петровы», а один оказался «Усов-Безбородов». Он, не жалея времени, выбил зубилом в камне свою удивительную фамилию. Я не имел такой возможности. У меня за пазухой лежало пять тюбиков масляной краски и вместо кисточки— зубная щетка. Зато я залез выше всех.
Мы вышли на пустырь, где теперь верхний базар. На пустыре лежали горы белого камня. Его свезли сюда для строительства. Луна светила над Машуком и казалась фантастически огромной — с полгоры. Я увидел, что руки Марки замерзли — она подносила ко рту то одну, то другую. Молча, неловко я взял у нее портфель. И мне почему-то стало стыдно, что я взял у нее портфель, превратился в «лакея».
— Спасибо! — сказала Марка.
Я еще больше смутился. Незаметно вынул из кармана плитку трофейного шоколада. Шоколад дали матросы. Я сунул шоколад в портфель. Я представил, как Марка завтра утром, когда сядет делать домашние задания, откроет портфель и обнаружит шоколад. Вот удивится! Скажет: «Кто же положил гостинец?» А это буду я… Она ничего не будет знать, а я буду знать.
Мы расстались. Я хотел было ее остановить, рассказать… Об одном очень важном событии. Но почему-то не окликнул, не остановил, не рассказал.
Хлопнула калитка. Я слышал, как Марка в глубине двора поднималась на второй этаж по деревянной лестнице. На первом этаже еще горел свет в окне — Коваленко не спали. Здесь жила Ирка, длинная, несуразная девица. Она была года на три-четыре старше нас, но почему-то дружила с нами, пацанами. Ходила с тимуровцами на Машук, купаться на Подкумок. На Подкумке купаться плохо. Здешняя река — быстрая, мутная, лишь у мельницы на той стороне находилась единственная заводь, выбитая водой, падающей с желоба. Там ноги не доставали до дна.
Ирка и спасла меня через полгода в сквере у горкома партии. Но между тем вечером, когда мы расставались с Маркой, и тем днем, когда за мной мчались полицаи и жандармы, лежали века. Полгода — это очень много. Невероятно много.
Похолодало. Ветер забивался под пальто и ворот рубашки, точно кто-то бросал за шиворот кусочки льда. Я тоже пошел домой.
Бабушка не спала. Она сидела за столом и писала. Мы жили во флигеле. Низеньком, сложенном из кизяка. Справа, у окна, стоял стол, застланный щербатой клеенкой. На кровати у бабушки высилась гора подушек — она любила тепло и мягко спать. Книжный шкаф. Я помню две книги… Бабушка читала их постоянно — «Краткий курс истории ВКП(б)» и «Войну и мир». «Краткий курс» она изучала самостоятельно. Она была в каком-то кружке по самостоятельному изучению истории партии. Но дальше четвертой главы она не пошла. Доходила до диалектического и исторического материализма, грустнела и прятала книжку до следующего учебного года в системе партпросвещения. «Войну и мир» баба Поля читала и перечитывала круглый год. Это было какое-то весьма редкое издание Толстого — несколько томов в одном томе. Даже страшно смотреть было на эту книгу, увесистую, как огнеупорный кирпич. Бабушка клала перед собой книгу, надевала очки. Одна дужка у них была сломана и перевязана шпагатом. Робко, с благоговением открывала страницы бессмертного романа и углублялась в чтение. Закладка терялась, бабушка не могла найти то место, на котором остановилась, и начинала читать с самой первой страницы, чтоб ничего не пропустить.
Когда я вошел, она поспешно закрыла газетой свое письмо. Она что-то скрывала от меня. Последнее время она вообще стала очень таинственной. Куда-то отлучалась, писала какие-то заявления… Мне это было на руку. Потому что я сам скрывал многое. Жизнь у меня в то время оказалась запутанной — никогда больше не приходилось так много и так часто врать, как тогда. Морякам я плел длинную, запутанную и жалостливую историю сиротской жизни — батя сражается на фронте, мать погибла во время бомбежки. Хорошо, что хватило ума не рассказывать о самой бомбежке, которой я никогда не видел. В Ростове осталась тетя, она очень скучает и зовет домой.
Я показал письмо от тети. Письмо написал Ара.
Моряки обещали подсобить.
В школе я забрал документы под предлогом переезда в станицу Боргустан, а для бабушки я по-прежнему числился в учениках. Она регулярно расписывалась в дневнике, куда я щедрой рукой ставил «отл» и «хор». Она гордилась моими «успехами» и говорила знакомым, что я наконец-то взялся за ум.
Любимая ты моя баба Поля! Если бы ты знала правду! Ты прости меня! Наверное, там, в гестапо, вспоминая меня перед смертью, ты в душе гордилась моими успехами… Но если говорить по правде, отличником я так никогда и не стал. Не получилось. Прости меня!
Я лежал, таращил глаза, вспоминал страшные истории про привидения, чтобы не заснуть, вспоминал «Вий», но почему-то страшно не становилось… И я остался доволен— сумел, значит, воспитать волю, не боюсь теперь бесов и покойников… Ох, с этой волей! Я ее воспитывал настойчиво, бескомпромиссно — отказался от сладкого, стоял до изнеможения по команде «смирно» на солнцепеке, ходил ночью на кладбище. Как-то прижег лупой руку, чтоб приучиться к боли. На запястье вздулся пузырь, затем он лопнул. Рука распухла и покраснела. Бабушка свела меня в больницу. Врачи сказали, что так начинается гангрена. Я не выдержал, заплакал и сознался, что закалял волю лупой и сжег руку. Опухоль сбили компрессами. Когда рука зажила, бабушка решилась вздуть меня полотенцем.