Девочка. Сборник рассказов
Шрифт:
Никогда, ни до, ни после, не владела мною всеобъемлющая жажда собирательства. Я не был жадным ни до денег, ни до каких-либо других благ, страстный грибник, уносил из леса ровно столько, сколько мог донести, решительно прекращал даже самую удачную охоту. Но тут, среди благолепия спелых ягод, среди щедроты и красоты, мной овладела какая-то почти болезненная страсть: обязательно выбрать всё вокруг до ягодки.
И снова я брал, и брал, и брал бруснику, не угадывая мест прежних поборов.
Стали попадаться гурточки, на которых ягода была очень крупной
Отложив брало – хитроумно изготовленный совок, которым собирал ягоду, я надаивал её в ладонь и ел всласть.
Густой, чуточку бражный, сладкий и в то же время с едва различимой кислотцой и горчинкой брусничный сок производил со мной нечто удивительное и тайное. Тело моё словно бы становилось легче, я чувствовал, как с каждым глотком бодрость входила в него и по мышцам струилась упругая сила, и сок чудодейственно перетекал в мою кровь.
Я легко нёс за плечами полный, с горочкой горбовик, шагал по солнцепёку к таёжному урману, где начинались наши затеси.
Но и без затесей мне было ясно, куда следовало идти. Громадный кедр возвышался над тайгою, видный с любого участка пути, его следовало оставлять чуть правее и спускаться по склону вплоть до высохшего русла весеннего ручья. У громадного замшелого камня надо резко повернуть влево и идти старой медвежьей тропой. Кедр окажется за спиною и долго ещё будет виден, если оглянуться и чуть поднять голову, вплоть до самого последнего спуска к реке, где сырые поречные леса скроют и кедр, и небо.
По-прежнему шлось легко, и я прибавил шагу, надеясь никак не меньше трёх раз за этот день побывать на ягодниках. Горбовик подталкивал меня в спину, и я почти уже бежал, когда, круто повернув у камня, обратным взглядом уловил густую кедровую вершину в чистом небе.
За всё это утро я ни разу не ощутил своего одиночества и тишины окружавшей. Вчерашний мгновенный ужас, охвативший меня на речной косе, а потом изнурительный страх одиночества на краю надвигающейся ночи – всё это забылось, и те часы торопливой работы и ходьбы к реке и обратно и снова к реке были во всей моей жизни временем согласия с собой и миром.
Ничто не волновало, не беспокоило, не озадачивало, все действия были естественными и необходимыми в том, что меня окружало. Мысль, занятая единственным – собрать, принести, снова собрать, снова принести – была подчинена движению и созвучна с ним. Разум дремал, откликаясь на созерцаемое единственным – радостью.
Вдруг я почувствовал тяжесть горбовика и остановился, осознав, что иду значительно дольше, чем требовалось, чтобы выйти к последнему спуску. Оглядевшись, я не заметил ни одной затеси, по которым вроде бы бессознательно, но всё-таки ориентировался каждый раз, спускаясь к реке.
Внимательно вглядевшись в деревья, я узнал старую корявую сосну, на которой сам третьего дня ставил мету, и заспешил к ней. Я узнал её, причудливо изогнутую, в два ствола, некогда сломленную, оттого и корявую, но меты на ней не было.
Я обошёл дерево вокруг, даже притронулся рукою к губчатой грубой коре, где должна была быть затесь, но ничего не обнаружил.
Крохотная божья коровка легко взбежала ко мне на запястье и, распахнув красные крылышки, улетела.
Снова и снова возвращался я к сосне, потому что, отойдя от неё, вдруг отчётливо узнавал место, стоило только обнаружить затесь, обернуться к ней левым плечом и увидеть следующую мету – чуть впереди, справа, на древней сушине, избитой до сердцевины древоедами.
Но там, где должна быть затесь, ничего не было. Я всё-таки вставал к сосне так, что левое мое плечо почти касалось ствола. И видел сушину, но места не узнавал, и путь мой в таком случае шёл в гору, а не спускался, как должно быть.
Я попробовал определиться по солнцу. Но и тут получалась какая-то ерунда. Надо, руководствуясь положением солнца, идти в гору.
Сообразив, что если я заблудился, то не так далеко ушёл, чтобы не видеть кедра, я решил подняться по склону вверх, найти какой-нибудь останец или высокое дерево и, оглядев округу, сориентироваться по кедру. Шёл в гору довольно долго, всё больше и больше ощущая усталость и какую-то сонливую апатию ко всему происходящему.
Пока ещё не было ни страха, ни желания любыми средствами вырваться из этого заколдованного круга, по которому я хожу более двух часов. То, что это был круг, стало ясно, когда снова увидел ту самую сосну, только теперь справа и на достаточном удалении, потом она же возникла слева и опять справа.
Страх пришёл, когда я, вроде бы не меняя направления, вышел на совершенно чистое место. Это было просторное плато какой-то возвышенности, и я побрёл по нему, стараясь как можно быстрее и дальше уйти от тайги.
С голой плешинки, куда поднялся, был хорошо виден необъятный простор тайги, но нигде не было кедра, который, казалось, обязательно увижу, поднявшись на вершину плато.
Гонимый страхом и надеждой, что вот-вот весь этот незнакомый мир преобразится и станет понятным, я пошёл туда, где, казалось мне, обязательно должна быть река.
Шёл долго и, наконец измотавшись, вдруг вспомнил о бруснике и вывалил осевшую и потяжелевшую ягоду на землю.
Идти стало чуть легче, но начались сухие мари, клюквенные и багульные заросли, густые малинники. Каждый раз, влазя в них, я предполагал близкую реку, и всякий раз снова начинались мари.
Время остановило своё движение, и солнце висело в небе. Проходил страх, но приходило отчаяние, стремительно рождалась надежда, и опять страх, и отчаяние, и надежда.
И вдруг на одной из бесконечных марей я увидел человека. Вернее, горбовик, который он нёс, склонясь под тяжестью. Этот горбовик, совсем как мой, то возникал над верхушками кустарников, то исчезал, и я понял, что человек тот хромает.
– Эй, дядя! Дядя, эй! – закричал первое, что пришло на язык, и голос мой был высок и пронзителен.