Девушка пела в церковном хоре
Шрифт:
Потому что взгляните, дамы и господа, что происходило в Виго и Танжере, а сейчас творится здесь, в Сенегамбии…
Тут я повернул затекшую шею в сторону берега и увидел, что берега нет, крейсер и все мы в черном облаке, это на палубу извергается очередной парус с углем, и углю нет конца. А мне в этом облаке теперь приходится еще и делать несколько шагов с тяжелой лопатой наперевес, потому что там, где ближе к рукаву, уходящему вниз, там я уже расчистил палубу, теперь надо тянуться за углем дальше.
Второй котелок воды я употребил весь, и мне его было мало. Держись, Перепелкин…
Итак,
А корабли к тому времени уже заканчивали работу, поздно, друзья. Рожественский – да, он самодур, да, он избивает матросов, калечит их (а можно ли об этом писать, как насчет цензуры), но в отношениях с союзниками без самодурства никак. Он просто грузит уголь, а дипломаты тем временем вставляют шпильки друг другу. Кстати, дипломаты эти и сами все понимают – наши, флотские, и французы с испанцами; и они просто танцуют с нами изящный танец.
Третий котелок – мы что, работаем уже три четверти часа? Черный демон сверкает белками глаз – это Перепелкин побеждает меня там, во мраке; мир исчез, хотя вон она, чистая и почти прохладная, зеленовато-прозрачная, наполненная светом и рыбками вода, по ней к «Донскому» идет черный катер, на носу его белая фигура в средневековых развевающихся одеждах… Это мне снится.
Очерк должен быть с цифрами. Вот: никто и подумать не мог, что броненосец примет на борт более двух тысяч тонн проклятого угля, после сорока с лишним часов непрерывной работы всей команды. Наш «Донской» принимает вдвое меньше? А вот еще взмах лопатой…
Но теперь наших красавцев-кораблей больше нет. Есть чумазые горы металла, уголь лежит везде, из-за него матросов выселяют из кубриков и укладывают в коридорах и на палубе (на которой заодно и прохладнее, всего-то градусов тридцать). Для этих черных куч плотники сооружают деревянные загоны прямо на палубах, рядом с такими же загонами, из которых доносится мычание и блеяние – немцы подогнали также суда-рефрижераторы, но несколько сотен человек на корабле нуждаются в немалом количестве мяса, лучше свежего…
И эта угольная пыль везде, ее не смыть так, как это можно сделать на палубе; она течет черными речками во всех внутренних помещениях во время ежедневной уборки… Куда пойдет эскадра дальше и где остановится… где остановится… солнце в траурной угольной кайме, записать… где остановится – адмирал сообщит только уже в море, вне связи с берегом…
Где чертов котелок, дайте хоть морской воды… Перепелкин падает на колени, поднимается, опираясь на лопату, я стою – если это мне не кажется, и катер подошел, и там белая фигура – неужели женская… Да, так вот – никто на эскадре не должен знать, где наша следующая остановка и где нас будет ждать новый угольный ужас… ужас… ужас…
Белая фигура выплывает из черных облаков, она высокая, эта фигура – это потому, что я лежу. Ангельские одежды летят надо мной по ветру.
И у ангела этого удивительные зеленые глаза и вздернутый нос. А еще он смешно говорит – ломающимся, высоким, незабываемым каким-то голосом, а еще ангел не умеет произносить букву «р». Он и правда женщина, нет – он совсем юная девушка, и он упрекает кого-то:
– Что вы делаете, господа? Господа, на «Ослябе» сегодня скончался вахтенный начальник, лейтенант Нелидов. От солнечного удара.
Да нет же, не от «удара» – она говорит… она говорит «удар-га», или просто «удага», и делает это с удовольствием, раскатывая слово. И то же с «обмогоком».
– Это пока только обмогок. Положите под тентом, сейчас я его посмотгю…
Тут я вижу что-то страшное: ко мне бежит боцман, а может, просто матрос, направив на меня ствол чего-то вроде маленькой пушки. За боцманом тянется длинный брезентовый рукав, уходит за край зрения, за край мира… И меня смывает, гонит к корабельному борту тугой поток невкусной соленой воды, и меня вытаскивают из черной лужи, окатывают соленым потоком снова и тащат куда-то на мостик, где веет ветер и видно море.
А Перепелкин стоит на одном колене среди черных луж, но пытается подняться, и лопаты он не выпустил.
Я проиграл дуэль.
А там, внизу, постепенно пришла в голову мысль, матросы в трюме работают голые, с завязанными лицами, в зубах держат паклю, чтобы не задохнуться. Складируют спущенный нами вниз уголь. И на палубе нашими лопатами машет кто-то еще. А я тут лежу, и я жив. Потом пришла другая мысль: если они перенесут меня в каюту, то я там сварюсь.
Но никто меня не трогал здесь, на горячем ветерке, и только ближе к вечеру пришел чистый – переодетый во что-то почти не запачканное углем – Илья Перепелкин. Он плохо выглядел, то есть нахальные карие глаза его были слегка усталыми.
– Ну и вот, – сказал он мне. – Командир вызывал и не то чтобы страшно ругался, а вот это – «знаете как…» И теперь я знаю как – если у вас есть вопрос или что угодно, то я готов. Быть как бы помощником, Вергилием в аду и проявлять флотскую вежливость и гостеприимство. Потому что хотя дуэль я выиграл, но честно, вот честно – не ждал, что ты… вы… столько продержитесь.
Я молчал и улыбался. Под головой у меня было что-то брезентовое и удобное, но все-таки я сел и покрутил ею. Она работает.
И она думает: а ведь Перепелкин – это я, и наоборот. Вот не пошел бы я в филологи в Петербургском университете, не носил бы свою бородку таким вызывающим образом… а пошел бы по технической части, как он…
– О чем следующий очерк – не об угле ли?
– Угадал… угадали.
– Вот что, Алексей, – а как насчет рюмки водки, и не просто, а на брудершафт? За ужином, конечно. Отлично лечит голову, рекомендую. Именно водка. А насчет угля я сейчас расскажу такое, что здесь никто тебе не расскажет. Очень пригодится для читателей «Нивы». Значит, так: была у нас большая семья парусных кораблей, да вот хоть «Донской», но пришел новый век, и появились броненосцы – а штука в том, что ведь они могли быть другими. О, это такая история… Так вот, если ты не знал – первые паровые броненосцы и крейсера задумано было делать на дровах. И их даже сделали, два первых образца. Я их сам видел, и сегодня стоят у стеночки, старенькие такие.