Девушка в тюрбане
Шрифт:
6. Сразу за коттеджем я увидел лесную поляну, посреди которой стояла хижина. Очень просторная круглая хижина из сплетенного тростника, наподобие негритянских, только попрочнее и побеленная внутри. У стены, напротив маленькой сцены с пюпитром, — простая деревянная скамья, и больше ничего. Уилфрид Коттон усадил меня на нее, сам взошел на сцену, открыл книгу, которую принес под мышкой, и объявил: William Shakespeare, King Lear. Act One, Scene One. A state room in King Lear’s palace [90] .
90
Уильям Шекспир, Король Лир. Акт первый. Сцена первая. Тронный зал во дворце короля Лира (англ.).
Он прочитал — нет, с потрясающим мастерством сыграл весь первый и половину второго акта. Из короля Лира, угнетенного смертельной тоской отца, он с легкостью перевоплощался в язвительного и гениального Шута. Однако во втором акте голос его начал сдавать: диалог Лира с Реганой прошел вяло
Антракт, провозгласил Уилфрид Коттон, не угодно ли чего-нибудь выпить в фойе?
7. Слуга на веранде коттеджа уже приготовил для нас ликеры. Мы стоя выпили коньяку, облокотившись на хрупкие деревянные перила и глядя в ночь. Обезьяны, галдевшие в сумерки, наконец угомонились и заснули на деревьях. Из леса доносились только шорохи, глухие шумы да редкие крики птиц. Сэр Уилфрид поинтересовался, понравилось ли мне исполнение. Да, несомненно. А кто лучше — король Лир или Шут? Шут великолепен, ответил я, это нельзя не признать, его неистовая одержимость вызывает восхищение, но меня, честно говоря, больше пленил Лир: его болезненная и какая-то метафизическая обреченность. Он со мной согласился. Он сказал, что нарочно в роли Шута утрировал, прибегал к гротеску на грани истерии. Нужна была определенная «comic releaf» [91] , чтобы сделать угрюмое бессилие Лира еще более выпуклым. Я посвящаю моего Лира сэру Генри Ирвингу, не знаете его? Ничего удивительного, он умер, когда вас еще на свете не было, в девятьсот пятом году. Генри Ирвинг — блестящий исполнитель Шекспира, актер всех времен и народов. Какие царственные жесты, а какой голос — глубокий, мелодичный, словно у арфы! Лир — любимый его герой, так Лира не играл никто; в его печали открывалась бездна преисподней, и ни один зритель не мог остаться равнодушным, когда в третьей сцене пятого акта он сжимал ладонями виски, как будто в голове у него вот-вот произойдет взрыв, и бормотал: «Она ушла навеки... Да что я, право, мертвой от живой не отличу? Она мертвее праха».
91
«Комическая разрядка» (англ.).
Однако продолжим в другой раз, без всякого перехода сказал Уилфрид Коттон, сейчас начинается третье действие.
8. В течение шести месяцев каждый четверг, до самого конца 1934 года, я ходил в театр Уилфрида Коттона. И кем только он не являлся мне: жалким, трусливым Гамлетом, любезным, благородным Лаэртом, обезумевшим Отелло и вероломным Яго, скорбным, страдающим Брутом и надменным, презрительным Антонием. А сколько еще персонажей в радости и горе, в победах и поражениях промелькнуло передо мной на убогой сцене в хижине. Наши вечерние беседы — и за ужином, и в фойе — были неизменно любезны, сердечны, так и не сделавшись дружескими, доверительными. Мы много говорили о театре, о погоде, о еде, о музыке. Взаимное уважение не позволяло нам стать на короткую ногу: мы понимали, что это лишь испортило бы наши поистине необычные отношения.
Накануне моего отъезда (я узнал об этом неожиданно в субботу вечером) Уилфрид Коттон пригласил меня на прощальный ужин. В ознаменование откровенной радости, которую мне никак не удавалось скрыть, он решил сыграть «Сон в летнюю ночь». Эта комедия, сказал он, написанная по случаю заключения августейшего союза, прекрасно подходит и для того, чтобы отметить ваш разрыв с той частью земного шара, к которой вы явно не испытываете большой любви.
Мы простились в театре. Я просил его не провожать меня до машины, мне хотелось расстаться с ним в зрительном зале, который и связал нас, послужив основой для столь странного общения. Больше я никогда его не видел.
В октябре 1939 года в Лоренсу-Маркише мне случайно попалась на глаза телеграмма с запросом английского консульства в Мозамбике о возвращении на родину праха подданного Ее Величества Королевы Великобритании, скончавшегося на португальской территории. Покойного звали Уилфрид Коттон, шестидесяти двух лет от роду, родился он в Лондоне, а почил в округе Каниембы. И только когда неписаный обет молчания, данный мною в другом месте и в другое время, уже не имел смысла, человеческое любопытство взяло верх, и я бросился в английское консульство. Меня принял консул, мой добрый приятель. Он был поражен и фактом нашего знакомства, и моим невежеством: ведь сэр Уилфрид Коттон был известным исполнителем шекспировских ролей, английская публика его боготворила, но однажды, много лет назад, он внезапно исчез из цивилизованного мира, и следов его никому не удалось отыскать. С несвойственной ему откровенностью консул даже сообщил мне причины, побудившие сэра Уилфрида искать смерти в столь отдаленном уголке нашей планеты. Полагаю, изложение этих причин ничего не прибавит этой истории. Скажу только, они были очень благородны, возвышенны, даже не без некоторой патетики. Вполне в духе шекспировской трагедии.
ПО СУББОТАМ ПОСЛЕ ОБЕДА
Перевод С. КАЗЕМ-БЕК
Он ехал на велосипеде, сказала Нена, на голове носовой платок с завязанными узелками, я его хорошо видела, и он меня хорошо видел, ему что-то надо было в доме, но он проехал мимо, как будто не сумел остановиться, ровно
На верхних зубах у Нены тогда была надета металлическая пластинка: они упорно росли вкривь и вкось; она целыми днями гуляла со своим рыжим котом, называя его «мой Белафонте», и распевала «Банановую лодку», а иногда и насвистывала, из-за этих зубов у нее так здорово получалось, гораздо лучше, чем у меня. Мама сердилась, но никогда ее не ругала, говорила только: оставь в покое бедное животное; или когда бывала чем-нибудь расстроена и сидела в кресле, делая вид, что отдыхает, а Нена бегала там в саду, под окном, где в тени олеандров устроила себе убежище, мама нет-нет да и выглянет из окна, отбросит со лба вспотевшую прядку волос и тягучим слабым голосом, даже не в упрек Нене, а словно жалуясь на судьбу, скажет: да прекрати ты, в самом деле, свистеть, нашла время, девочкам вообще свистеть неприлично.
Свой уголок в саду Нена устроила при помощи папиного любимого голубого топчана, прислонив его, как к стенке, к двум глиняным вазонам с бирючиной. Траву под ним выстригла, чтобы был пол, рассадила там всех кукол (своих «подружек»), беднягу Белафонте привязала за поводок и поставила красный жестяной телефон, который тетя Ивонна подарила мне в прошлом году на именины. Я сразу отдал телефон Нене, потому что он мне не понравился: дурацкая игрушка, разве мальчикам моего возраста такие дарят? Ну ничего, сказала мама, воспитанный мальчик не должен этого показывать, у бедной тети Ивонны нет детей, не потому, что она не захотела, а вот так не повезло, откуда же ей знать, какие игрушки дарят мальчикам, конечно, она понятия об этом не имеет. Если на то пошло, тетя Ивонна ни о чем не имела понятия: говорила вечно невпопад, была ужасно рассеянная, везде опаздывала, а когда приезжала к нам на поезде, то непременно что-нибудь забывала, ну и слава богу, говорила мама, что ты хоть это что-то забыла, а то бы мы совсем пропали; и тетя Ивонна краснела, будто провинившаяся девчонка, смущенно оглядывая заставленную ее багажом прихожую, а с улицы доносились нетерпеливые гудки такси, напоминавшего ей о том, что неплохо бы заплатить за проезд. Из-за этого своего характера тетя Ивонна совершила однажды «непростительную оплошность» — так она сама выразилась, чем еще больше усугубила общую неловкость; мама рыдала на диване (потом она ее тут же простила, правда), а тетя Ивонна появилась у нас сразу после случившегося несчастья, объявив о своем приезде по телефону старику Томмазо и напоследок бросив в трубку: мое почтение господину лейтенанту, — так этот идиот Томмазо побежал жаловаться маме и при этом всхлипывал, как теленок, что возьмешь со старого склеротика, говорят, он и смолоду не блистал умом; ну вот, он и передал все слово в слово маме, когда она разговаривала в гостиной с нотариусом, и в доме в тот день был кромешный ад, а мама вынуждена была обо всем «заботиться, не имея возможности остаться наедине со своим горем». А эту крылатую фразу тетя Ивонна повторяла много лет подряд, еще с сорок первого года, когда папа служил в Специи и они с мамой еще не были женаты; на лето он снял для мамы и тети Ивонны небольшую виллу в Рапалло, ее хозяйка, особа чопорная, при каждом удобном случае стремилась подчеркнуть свое аристократическое происхождение, между прочим весьма сомнительное, так вот, вечером, когда поливала в саду, она заводила разговоры с мамой и тетей Ивонной, которые выходили на террасу подышать свежим воздухом, и обязательно вставляла одну и ту же фразу: «мое почтение господину лейтенанту». А тетя Ивонна всякий раз готова была лопнуть со смеху и поэтому спешно уходила в дом, чтобы дать волю своему веселью.
Короче говоря, в эти летние послеобеденные часы мама полулежала в кресле, прикрыв глаза платком, и, если слышала, что Нена насвистывает «Банановую лодку», вздыхала, и больше ничего. Оставь бедняжечку в покое, слышал я голос тети Ивонны, когда же и быть счастливой, как не в ее возрасте! Мама кивала, стиснув руки, и в глазах у нее блестели слезы.
В начале мая тетя Ивонна приехала проститься с нами; к обычной ее рассеянности добавилось теперь какое-то виноватое выражение, когда она говорила: родная, ты должна нас понять, мы не можем поступить иначе, что ж делать, если у Родольфо нет больше сил оставаться здесь, все на него набросились как шакалы, целыми днями он просиживает над этими платежными документами, ну можно ли так жить, да будь он даже директором Итальянского банка, и то бы не выдержал, а в Швейцарии ему предлагают престижную должность, детей нам бог не дал, не могу же я препятствовать его карьере, это было бы бесчеловечно. У него ведь только это и осталось в жизни, и потом, Лозанна же не край света, правда? По меньшей мере раз в год будем видеться, да что там — раз в год, уже в сентябре мы непременно приедем, а если вы захотите нас навестить, наш дом всегда для вас открыт. Это было в воскресенье утром. Мама в черной вуалетке неподвижно сидела в гостиной на стуле, глядя прямо перед собой и не видя ни маячившую у нее перед глазами тетю Ивонну, ни буфет за спиной тети Ивонны — ничего она не видела, а только тихонько покачивала головой с грустным и смиренным видом.
Без тети Ивонны по воскресеньям в доме стало еще тоскливее. Она со своей суматошностью вносила хоть какое-то разнообразие в наш быт: сваливалась всегда как снег на голову, телефонные звонки не умолкали даже после ее ухода; к тому же было ужасно смешно смотреть, как она напяливает передник на свои роскошные наряды (тетя Ивонна вечно щеголяла в длинных шелковых юбках, шифоновых блузках, шляпках с камелиями из органди) и заявляет, что намерена побаловать нас каким-нибудь французским лакомством, скажем муссом по-версальски, потому как мы питаемся «на редкость заурядно». В конце концов маме все-таки приходилось вмешиваться и готовить что-нибудь «на редкость заурядное» — ростбиф с лимонным соком и зеленый горошек с маслом, поскольку тетя Ивонна, то и дело отвлекаясь на телефонные разговоры, возилась с муссом часов до четырех, а мы с Неной изнывали на кухне, таская из шкафа галеты и ломтики сыра. И хотя мама после всей этой суеты вынуждена была отмывать штук шесть или семь кастрюль, все же было весело, и мусс, съеденный на следующий день, оказывался потрясающе вкусным.