Девушка в тюрбане
Шрифт:
Не помню, как пролетела неделя. Быстро — вот как она пролетела. Я должен был повторить все исключения, но ничего не повторил. Вместо упражнений вся тетрадь была испещрена неразборчивыми закорючками, бессмысленными каракулями, проволочными заграждениями, которыми я вновь и вновь зачеркивал одну и ту же навязчивую фразу: в следующую субботу Нена понесет ему шляпу и записку от мамы. Я даже перевел эту фразу на латинский, отчего она стала еще несуразней, словно чужой язык подчеркивал нелепость ее содержания, — меня это пугало. Но им я ничего не сказал, даже не намекнул, что все понял. Внешне поведение мое оставалось прежним: по утрам я поливал мамины азалии, утром сад был напоен запахами ночной прохлады, воробьи перепрыгивали с ветки на ветку, цикады еще не завели свой заунывный концерт, в прозрачном воздухе отчетливо просматривались очертания города, и все вокруг внушало какую-то радостную легкость. После обеда я, как всегда, помогал маме убирать со стола, потом говорил: пойду позанимаюсь; уходил к себе, закрывал дверь и ставни, бросался на кровать
В то утро я ничего не говорил и ничего не делал — единственно старался как можно реже попадаться им на глаза. Мама на кухню — я в гостиную, мама в гостиную — я в сад, Нена в сад — я тут же к себе в комнату. Они нарочно показывали мне, что ничего не происходит, и этим страшно осложняли мои действия, вынуждая меня притворяться, будто я ничего не заметил. Самым неприятным моментом нашей дурацкой игры в прятки было мое нечаянное появление на кухне: будучи уверен, что их там нет, я вдруг застиг маму за передачей записки. Дуреха Нена покраснела как рак и поспешно спрятала письмо за спину, но все было настолько очевидно, что дальнейшее мое притворство становилось бессмысленным, они бы наверняка что-нибудь заподозрили; и я, к стыду своему, пошел уже на прямую ложь, небрежно бросив Нене: да ладно, можешь не прятать, как будто я не знаю, что тетя Ивонна тебе пишет, а мне нет, еще бы, ведь ты всегда была ее любимицей; мама незамедлительно вмешалась, заявив: брат с сестрой не должны ссориться из-за ревности — это смертный грех; я облегченно вздохнул, чувствуя, что весь взмок.
Сразу после обеда я выразил желание отдохнуть: дескать, меня разморило от жары, что было принято с полным пониманием. Я прилег и слышал, как они для виду гремят посудой на кухне, а на самом деле тихонько перешептываются; меня это не волновало, мне было совершенно все равно, о чем они говорят.
Нена вышла без четверти два: часы как раз пробили один удар, а потом три коротких. Было слышно, как скрипнула дверь кухни и зашуршали по гравию шаги, удаляющиеся в сторону ворот. Меня охватила мучительная тревога, я только теперь понял, что также жду, и было в этом ожидании что-то нелепое, жестокое, греховное. Пробило два, и я начал про себя считать: один, два, три, четыре, пять, шесть, семь, восемь, девять, десять. Я понимал, что глупей занятия не придумаешь, но ничего не мог с собой поделать и, думая о нелепости такого счета, продолжал отмеривать секунды как заклинание против чего-то — я не знал, вернее, у меня не хватало мужества признаться, от чего именно я хочу себя оградить. Когда я дошел до ста двадцати, послышались шаги Нены. Я различил их задолго, наверно, она была еще у самых ворот; возвращаясь, она, видимо, решила не идти по мощеной аллее, чтоб не наделать шума, но я все равно услыхал и поднялся, обливаясь потом, на цыпочках подошел к окну, через створки ставен увидел Нену: она шла медленно, опустив глаза, и я был потрясен, заметив на лице своей смешливой сестренки выражение глубокой, недетской печали; в одной руке Нена держала шляпу, а в другой — лист бумаги, который теребила большим и указательным пальцами. Я лег на кровать и заснул.
Мне показалось, что проснулся я только в следующую субботу. Потому что неделя пролетела стремительно, несмотря на ее монотонность, заполненную молчанием, заговорщическими взглядами мамы и Нены и моим упорным стремлением выходить к ним как можно реже под предлогом повторения латинских упражнений, якобы отнимавших у меня все послеобеденное время, хотя в действительности у меня тетрадь пестрела одними проволочными заграждениями.
В субботу утром мама приготовила равиоли с творогом. Мы так давно не ели равиоли с творогом, что даже вкус их позабыли, ведь уже несколько месяцев мы питались «на редкость заурядно». Мама встала очень рано: проснувшись около шести часов, я услышал, что она уже возится на кухне, стараясь не шуметь. Утро выдалось замечательное. Когда мы с Неной поднялись, весь стол уже был занят полосками теста, из которых специальной формочкой в виде ракушки вырезают равиоли и потом начиняют их творогом. Мы быстренько выпили за маленьким столиком кофе с молоком и бросились помогать маме: Нена вырезала ракушки, я накладывал ложкой творог, а мама лепила равиоли, очень осторожно защипляя их по краям, ведь, если надавить слишком сильно, начинка вылезет и ракушка будет испорчена.
Устроим небольшой праздник, сказала мама, сегодня особый день. И снова, точь-в-точь как в ту субботу, когда Нена впервые произнесла свою фразу, меня как обожгло внутри, я весь покрылся испариной и выдавил из себя: ну и жара нынче, солнце еще как следует не поднялось, а уж так парит; ничего удивительного, отозвалась мама, сегодня же третье августа, запомните этот день, суббота, третье августа; извини, мама, сказал я, мама, можно я пойду к себе, если вам понадобится моя помощь — позовите. Наверно, мне надо было выйти на воздух, пока в саду дышалось легко, я мог бы посмотреть, что там с нашим виноградом пергола, или еще чем-нибудь заняться. Но почему-то предпочел полумрак своей комнаты.
За обедом мама веселилась, даже, пожалуй,
Джанни Челати
Перевод Т. БЛАНТЕР
БАРАТТО
Я расскажу вам про то, как Баратто, вернувшись однажды вечером домой, почувствовал, что все мысли вдруг улетучились из головы, после чего он надолго перестал разговаривать.
В конце марта, в воскресенье, Баратто играет в регби. В первом тайме он раза два вырывается вперед, но на полпути останавливается, неодобрительно качая головой. Дело в том, что нападающие вовремя его не поддержали, что приводит к потере мяча. Такая игра Баратто ни к чему, о чем он прямо заявляет второму защитнику (у того ячмень на глазу).
В центре поля начинается свалка, судья свистит, игроки тузят друг друга и походя выясняют отношения с судьей, а тренер, вскочив со скамейки, вопит благим матом. Баратто, глядя в землю, топчется на задней линии. Потом вдруг встряхивает головой и набрасывается на товарищей по команде:
— Сколько можно балаганить?!
Судье тоже порядком от него достается за то, что не объявляет всем штраф.
Один игрок, гигант с маленькой головкой, примирительно хлопает его по плечу:
— Ну успокойся, Баратто, чего ты разошелся?! Наши дела и без того плохи.
Команда их постоянно проигрывает, и положение у нее в турнирной таблице, прямо скажем, невысокое.
Баратто снова встряхивает головой.
— Ну и нечего тут рассуждать! Играть никто не умеет, вот и продуваем.
К ним подходит защитник с ячменем на глазу.
— Я с вами дважды повредил мениск, а что толку?
Он поворачивается к ним спиной и направляется в раздевалку.
— Ты куда, Баратто? — кричат ему вслед.
Он, не оглядываясь, отвечает, что такие игры ему обрыдли.
В раздевалку влетает тренер с потухшей сигарой во рту. Он кричит, что и так все рушится, а еще один из лучших игроков посреди матча уходит с поля и теперь с него руководители команды потребуют объяснений, а что он им может сказать?.. Пока он разоряется, Баратто снимает с себя все и остается в чем мать родила.
Тренер в ожидании ответа нервно раскуривает потухшую сигару:
— Ну что ты молчишь?
— Бросай курить, а то рак заработаешь, — советует Баратто, указывая на сигару.