Девяносто третий год (др. перевод)
Шрифт:
— Мой любезный учитель, я политикой не занимаюсь.
— Но все-таки тебе следует стараться о том, чтобы не выставлять себя опасным человеком. Почему при штурме Косе, когда бунтовщик Жан Третон, окруженный со всех сторон, ринулся один, с саблей в руке, против целой колонны, ты воскликнул: «Расступитесь! Пропустите его!»
— Потому, что для полутора тысяч человек было бы позорно убивать одного человека.
— А почему при Кайэтри-д'Астильэ, когда ты увидел, что твои солдаты собираются убить вандейца Жозефа Безье, который был тяжело ранен и едва мог ползти, ты воскликнул: «Прочь! Я сам его прикончу!» и затем ты выстрелил из пистолета в воздух?
— Потому что лежачего не бьют.
— И в том и в другом случай ты был неправ; оба они теперь командуют отрядами инсургентов: Жозеф Безье — под именем «Уса»,
— Разумеется, я желал бы приобретать ей друзей, а не врагов! — воскликнул Говэн.
— Почему после одержанной тобой при Ландеане победы ты не велел расстрелять триста крестьян, взятых в плен?
— Так как перед тем Боншан только что пощадил пленных республиканцев, то я счел долгом справедливости пощадить пленных роялистов.
— Значит, если ты захватишь в плен Лантенака, ты и его пощадишь?
— Нет.
— Почему же? Ведь помиловал же ты триста крестьян?
— Крестьяне сами не знают, что они делают, а Лантенак это отлично знает.
— Но ведь Лантенак тебе родня.
— Он мне не ближе родня, чем Франция.
— И Лантенак старик.
— Мне дела нет до его возраста. Изменники возраста не имеют. Лантенак призывает англичан, готовит Франции иноземное нашествие. Лантенак — враг своего отечества. Поединок между ним и мною может кончиться лишь его или моей смертью.
— Помни об этих словах, Говэн.
— Они сказаны.
Оба они некоторое время помолчали. Наконец Говэн проговорил:
— Настоящий, 1793 год, будет записан кровавыми буквами на страницах истории.
— Берегись! — воскликнул Симурдэн. — Существуют ужасные обязанности. Не обвиняй того, что не заслуживает обвинения! С каких это пор врач должен считаться виновником болезни? Да, именно то и характеризует этот великий год, что он не знает жалости! Почему? Потому что это — великий революционный год! Нынешний год есть воплощение революции. У революции один серьезный враг — дряхлый, отживший мир, и она должна относиться к нему безжалостно, точно так же, как безжалостно относится хирург к своему врагу — гангрене. Революция уничтожает королевскую власть в лице монарха, аристократию — в лице дворянина, деспотизм — в лице солдата, предрассудки — в лице священника, несправедливость — в лице судьи, — словом, все, что является тиранией, во всем, что называется тираном. Операция опасная, но революция осуществляет ее твердой рукой. Что касается количества живого мяса, которое она затрагивает, то спросите об этом мнения Боэргава. Можно ли срезать опухоль, не пролив ни единой капли крови? Можно ли потушить пожар без того, чтобы хоть что-нибудь не было уничтожено огнем? Эти жертвы являются одним из условий успеха. Хирург часто бывает похож на мясника, а врач — на палача. Революция вся отдает себя своей великой, но часто тяжелой задаче. Она калечит организм, но этим спасает его. Неужели вы от нее потребуете, чтобы она бережно обходилась с гноем, чтобы она щадила яд? Но она вас не послушает! Она взялась за дело и закончит его. Она делает на цивилизации глубокий надрез, и от этого зависит здоровье рода человеческого. Вам больно — что ж делать? Сколько времени продлится эта боль? Столько же, сколько продлится операция. Но зато ваша жизнь будет спасена. Революция ампутирует старый мир; а ампутация немыслима без сильной потери крови. Вот что такое девяносто третий год.
— Но хирург всегда спокоен, — возразил Говэн, — а те люди, которых я вижу, неистовствуют.
— Для успеха революции, — продолжал Симурдэн, — необходимы неистовые люди. Она отталкивает всякую дрожащую руку. Она верит только в людей неумолимых. Дантон грозен, Робеспьер непреклонен, Сен-Жюст неотвратим, Марат неумолим. Заметь себе это, Говэн; имена эти нам необходимы: они заменяют нам целые армии, они устрашают Европу.
— А быть может, также устрашат и будущие поколения, — заметил Говэн. Помолчав немного, он продолжал: — Впрочем, любезный мой учитель, вы в данном случае ошибаетесь: я никого не обвиняю. По-моему, настоящая точка зрения на революцию — это ее полная неответственность. Здесь нет ни невинных, ни виновных. Людовик Шестнадцатый — это овца, брошенная в стаю волков. Он желает бежать, он желает спастись, он стал бы кусаться, если бы в состоянии был это сделать. Но не всякому дано быть
— Овца — животное, — заметил Симурдэн.
— А что такое волки? — спросил Говэн.
Этот вопрос заставил задуматься Симурдэна. Наконец он поднял голову и сказал:
— Они — общественная совесть, они — идея, они — принципы.
— И вместе с тем они наводят ужас.
— Да, но наступит день, когда то, что создала революция, заставит забыть об этом ужасе.
— А я, напротив, боюсь, что этот ужас заставит забыть обо всем, что было хорошего в революции, — возразил Говэн. — Свобода, Равенство, Братство — это учение мира и согласия. К чему же придавать этому учению вид чего-то страшного? К чему мы стремимся? К тому, чтобы склонить народы к идее всеобщей республики. Но в таком случае не следует их пугать. К чему наводить на них страх? Пугалами не приманишь ни птиц, ни людей. Делая зло, не достигнешь добра. Нельзя низвергать трон и оставлять на месте эшафот. Уничтожайте короны, но не убивайте людей. Революция должна быть синонимом согласия, а не ужаса. Хорошим идеям должны служить и хорошие люди. По-моему, самое красивое на человеческом языке — это слово «амнистия». Я не желаю проливать чьей-либо крови иначе, как рискуя и своей. Впрочем, я простой солдат, я умею только сражаться. Но если не умеешь прощать, то не стоит и заставлять. Во время боя мой противник — мне враг, но после победы он мне брат.
— Берегись! — повторил Симурдэн в третий раз. — Говэн, ты для меня больше чем сын. Берегись! — И он добавил с задумчивым видом: — В такие времена, как наше, сострадание может быть одним из видов измены.
Слушая разговор этих двух людей, можно было бы подумать, что слушаешь диалог меча с топором.
VIII. Опечаленная мать
Тем временем бедная мать продолжала искать своих малюток. Она шла куда глаза глядят. Чем она питалась? Это трудно было бы объяснить; да она и сама этого не знала. Она шла и днем и ночью; она просила милостыню, питалась травой, спала на голой земле, под открытым небом, в кустарнике, часто под дождем и ветром.
Она переходила из селения в селение, с фермы на ферму и всюду расспрашивала. Она останавливалась у порогов домов; одежда ее превратилась в лохмотья. Иногда ее впускали, иногда прогоняли. Когда ее не впускали в дом, она отправлялась в лес. Хотя она и была местная уроженка, но она не знала страны, никогда отроду нигде не бывала, кроме своей деревни Сискуаньяра и своего прихода Азэ. Часто она, совершенно не зная дороги, кружилась на одном и том же месте, возвращаясь туда, где уже была, вторично шла по недавно пройденному пути, теряя понапрасну силы и время. Она шла то по большим дорогам, то по колеям, проложенным телегами, то по тропинкам, протоптанным в лесу. Во время этих скитаний ее одежда и ее обувь окончательно износились; под конец ей приходилось ходить босиком, и ноги ее были стерты до крови.
Она проходила мимо сражающихся, среди ружейных выстрелов, ничего не видя, ничего не слыша, ничего не избегая, думая только о своих детях, которых она искала. Так как вся страна охвачена была восстанием, то нигде не было ни мэров, ни полиции, ни вообще каких-либо властей. Ей приходилось иметь дело только с прохожими. Иногда она останавливала их и спрашивала:
— Не видали ли вы где-нибудь троих детей?
Прохожие с удивлением поднимали головы.
— Двух мальчиков и одну девочку, — продолжала она. — Рене-Жана, Алена и Жоржетту? Вы их не видели?.. Старшему четыре с половиной года, младшей год восемь месяцев. Не знаете ли вы, где они? Их у меня отняли.
Люди смотрели на нее с недоумением и ничего не отвечали. Видя, что ее не понимают, она добавляла:
— Это, видите ли, мои дети. Вот почему я о них спрашиваю.
Прохожие удалялись своею дорогой. Она же молча смотрела им вслед и царапала себе грудь ногтями.
Однажды, впрочем, один крестьянин, выслушав ее вопрос, стал что-то соображать.
— Постойте-ка, — сказал он. — Вы говорите, трое детей: два мальчика…
— И одна девочка.
— Их-то вы и ищете? Видите ли, я что-то такое слышал об одном помещике, который захватил где-то трех детей и держит их при себе.