Девяностые
Шрифт:
Торговый центр это особенный мир, совсем непохожий на мир колхозных базаров, существовавших лет десять назад. Теперь это жизнь не нескольких огородниц-старушек, профессиональных рубщиков мяса, экзотического грузина в кепке-аэродром. Это жизнь сотен и сотен недавних рабочих, служащих, домохозяек, пенсионеров, вынужденных ради пропитания (уж о большем мало кто думает) сидеть за прилавком с одеждой, книгами, бананами, молиться, чтобы купили хоть что-нибудь и к вечеру набралось денег на прокорм на завтрашний день. Редко-редко встретишь нынче увлеченного огородника, продающего излишки со своего участка, охотно делящегося своими секретами, как удалось ему вырастить такую большую морковку или такие аккуратные,
Вернувшись с двумя бутылками дешевейшей «Земской», Сергей застал у Решетова большую часть вчерашней компании. Готовились пить.
Водки набралось прилично, в глубокой тарелке заварили несколько пачек китайской лапши… Та же кухня, те же одутловатые от алкоголя и бессонницы лица, те же разговоры… И опять Сергей не мог включиться в общую атмосферу, сидел молча, пил, перекуривал, пытался слушать, безуспешно готовился что-нибудь сказануть. Немного оживился, когда спросили, как устроился в деревне. Начал было подробно и, постепенно вдохновляясь, рассказывать про избушку, о своем походе к скалам в последний день перед приездом сюда… Его перебили.
– Давай, давай, Серый, обрастай хозяйством, – шутливо напутствовал Олег Девятов. – Будешь нашим маленьким Милле, певцом крестьянского быта.
– Может, – пожал плечами Сергей; ему хотелось поговорить с друзьями всерьез. – Желание там укрепиться есть вообще-то. Вдруг что-то во мне появилось такое… Огород там… Что в этом плохого? Одно другому не помешает, надеюсь. И женщина вроде бы намечается…
– Ха-ха! Быстренько ты!..
– Молоко у нее покупаю, – как в оправдание уточнил Сергей.
– Эх! – Юра Пикулин разлил по стаканам, рюмкам, чашкам и стопкам водку. – За всё хорошее! Только, Серега, запомни: бойся крайностей! Бойся!.. Поехали!
Выпили, и разговор так же легко, как завязался о деревне и новой жизни Сергея, перескочил на другую тему.
– А Решето такие гуашки накрасил за эти дни! – сообщил Головин, обращаясь к Сергею; остальные, наверное, были в курсе.
– Да?
– Да так… – Саня поморщился.
Он всегда поначалу не желал говорить о своих работах, показывать их, но после настойчивых просьб сдавался: «Ладно, пошли поглядим».
В его комнатке-мастерской вечно завал и неразбериха, в ней слишком много предметов – один только огромный, широкий стеллаж для картин занимал третью часть. А еще стояли широкая тахта с рваным бельем, измазанный краской письменный стол, самодельный мольберт… Ребята набились в комнату,
За последнее время у него появились три новых начатых холста, десяток готовых гуашей. Непонятно, когда он успевал работать – вроде бы беспрерывно пьянствовал… Ему тридцать шесть, последние года четыре, с тех пор как ушел от жены, переселился к матери, то и дело в запоях; картинки сдает за бутылку, огромные вывески мастерит за смешной гонорар… И сейчас, глядя, как дрожащими, непослушными руками выставляет Саня одну за другой на мольберт аккуратные, изобилующие мелкими, почти микроскопическими деталями, безупречные по цвету и композиции работы, Сергей не мог поверить, что вот в редкие перерывы между попойками, а то и во время них Решетов создает такие чудеса.
– Гуаши, прикиньте, – бормотал автор, гордясь и, наверное, тоже удивляясь, указывая навсегда грязным от краски пальцем на какую-нибудь особенно замысловатую и ювелирно выполненную завитушку. – Ничё, да?
Ребята знали, конечно, что такое гуашь и как трудно ею работать, особенно над мелкими деталями. Кивали уважительно…
Тема всех картин была южноазиатская. Вот пейзаж «Садят рис» – люди в соломенных, островерхих панамах склонились над грязью, стоят в ней по колено, в руках пучки зелени; буйвол, запряженный в плуг, с усилием, вытягивая жилистую шею, тащится через эту грязь… А вот пышнотелая томная филиппинка развалилась на циновке, покрытой узорчатым покрывалом, смотрится в зеркальце; туфелька повисла на самом кончике ее аккуратненькой ножки.
– «Кумарьяна» называется…
Натюрморт с икебаной; молоденькая китаянка курит опиум через длинную трубку, и разноцветные клубы дыма над ее головой создают очертания тропических цветов… А на этой ветхий старичок-мудрец стоит на развилке дорог с привязанной к пояснице табуреточкой…
Даже Девятов и Пикулин, видевшие эти картины раз пятый, рассматривали их с удовольствием и хорошей завистью. Сергей же подолгу задерживался на каждой.
– Ну, Сань! – восклицал. – Ну ты даешь! Вообще, молодец!.. На выставку их обязательно надо…
– Ничё, да? – улыбался автор в ответ, обнажая разрушенные зубы; ходуном ходящей рукой снимал картинку с мольберта, ставил на ее место новую.
Вечером пришел мрачный, протрезвевший Алексей Пашин с литровкой «России». Ему обрадовались.
– О, ты вовремя, как всегда! У нас кончилось вот, думали, всю ночь будем на трезвяках…
– Угу, а я вот он – добрый Дедушка Мороз. – Алексей сел за стол, закурил; увидел Сергея. – Слушай, ты вчера был у меня или нет?
– Да, заходил вечером.
– А-а… А то я думал – глюки опять… Видел мужика, который в очках этот?
– Ну. И что?
Пашин болезненно простонал, принял стопку; перед тем как выпить, ответил:
– Заказал портрет сделать свой, но… чтоб в стиле Модильяни…
Засмеялись, Олег Девятов даже присвистнул. Всем было известно, что Пашин не любил портреты, он славился своими пейзажами и натюрмортами, основанными на соединении примитивизма в духе Таможенника Руссо с приемами наскальной живописи, и если честно, то даже дерево он как следует (как принято) изобразить не мог. Или не хотел.
– Да ну и что? – вдруг воскликнул Пикулин, словно удивляясь замешательству товарища. – А кто заказал?
– Говорю же, какой-то в очках… при бабках. Пришел на днях, водяры нанёс, поил три дня… – отрывисто и через силу стал рассказывать Пашин. – Он видел мои вещички на выставках, знает обо мне, о Швеции… Ну и заказал вот… Повёрнут по полной на Модильяни, балбес…
– И в чем проблема? Накрась его с одним глазом как-нибудь, с палкой вместо носа!
– А очки?
– А-а, фигня очки! Он сколько бабок дает?