Девять десятых судьбы
Шрифт:
Этот человек бывший прапорщик Л-литовского полка Раевский; накануне п-повешения он бежал из военной тюрьмы. В-вместо него был повешен солдат, п-приговоренный к смерти за оскорбление п-полкового командира. Впоследствии эт-тот самый п-прапорщик Раевский принял другую фамилию. Его зовут теперь...
Весь зал поднялся на ноги; за шумом нельзя было расслышать, чем окончил свою речь защитник,
– Его зовут Т-турбиным, и он, граждане судьи, теперь стоит п-перед вами.
Глухое жужжание превратилось в бешеный шум, заглушивший беспомощный колокольчик председателя; этот шум увеличился втрое, - стекла задребезжали от криков, - когда женщина с подвязанной рукой вскочила со своего места и бросилась по лестнице на эстраду; никто не удерживал ее; она подбежала к подсудимому и крепко сжала в своих руках его руки. Конвойный матрос хотел было остановить ее, но махнул рукой и отошел в сторону. Никто не заметил, как члены суда удалились на совещание. Не прошло и пятнадцати минут, как они вернулись обратно.
Приговор был прочтен при таком молчании, что, казалось, его можно было поймать руками. Он был яснее, чем тот самый карандаш, о котором упоминал общественный обвинитель, и кончался простым словом, как на крыльях, в одно мгновение облетевшим всю залу:
– Оправдан!
Часы революции бегут вперед, - один день не равен другому; да может-быть день и не день вовсе, а ночь, и это - все равно, потому что эта ночь уже отлетела.
Над сумерками встает рассвет, а за рассветом падает вечер, и никто не смотрит на часы, все живут по часам революции.
На Николаевском вокзале сквозь разбитую стеклянную крышу падает снег и среди железных столбов, задымленных стен, на черных шпалах, он кажется случайным гостем.
Паровозный дым стоит в неподвижном воздухе, и маленький смазчик в огромных полотняных штанах шатается между колес; по узким доскам бегут в вагоны солдаты, - еще десять, двадцать минут и рельсы дрогнут, и вдоль паровозных колес начнет гулять туда и назад стальная рука, облитая зеленым маслом.
– Куда отправляется отряд?
– А черт его знает куда! То ли в Казань хлеб отбирать, то ли в Сибири революцию делать!
Трещат доски, крепкая ругань бьет в уши, солдатские мешки горбами катятся в широкую дверь вагона.
– А где же начальник ваш?
– А ты начальнику не мешай! Видишь, начальник девочку фантазирует!
Топят чугунки, ругают машиниста, поют песни и никто не тревожит начальника; пусть его фантазирует.
И только снег пробирается сквозь разбитые стекла сетчатой крыши и падает на меховую шапочку, на солдатскую фуражку, на лицо и на губы; и на губах он тает в одно мгновение, потому что ему помогают таять другие губы.
– Ну что ж, Галя, надо ехать!
В самом деле пора уже ехать! Последний солдат, придерживая полотняный мешок, вбежал по шатким доскам, маленький смазчик в последний раз прошел по перрону, тыкая в колеса своей остроносой лейкой.
Вот только еще один раз поцеловать холодные губы; еще раз почувствовать на своей щеке дрожание ресниц, еще раз взглянуть на милое лицо.
Он оставляет ее наконец и быстро, не оглядываясь, идет к своему вагону.
Она идет вслед за ним вдоль перрона; рельсы вздрагивают наконец - и машет рукой, и улыбается, и смахивает слезы.
Один вагон за другими медленно проходит мимо нее, и вот знакомое лицо глядит на нее из темной двери.
Она берется за поручни и внезапно десятки рук подхватывают ее: вот только еще раз поцеловать, а потом спрыгнуть обратно на каменную площадку перрона - да нет, куда там! Уж и вокзал исчез из виду, только дымная полоса стоит над кирпичной водокачкой; нельзя спрыгнуть, некуда спрыгнуть! Зато можно смотреть друг другу в глаза и дышать черной теплотой вагона и слушать стук колес.
А они стучат все быстрее и быстрее, все торопливее перебирают рельсы, ветер хлещет, и катятся навстречу огни.
И чорт ли там разберет, куда мчится этот поезд? Справа плывут поля и слева плывут поля, города и деревни мелькают, и революция летит над ним, горящими крыльями зажигая охладелую землю.