Девять десятых судьбы
Шрифт:
Он молча подошел к ней, взял за руки и несколько раз поцеловал в глаза и губы.
– Вот видите, как я плохо встречаю вас, Галя. Здесь даже сидеть не на чем! И холодно. Вы простудитесь здесь, - говорил он, стараясь улыбнуться и снова застегивая на ней шубу.
Она, не отвечая, обняла его, и он у себя на щеке почувствовал слезы.
– Вот не думал, что вы можете плакать. Галя, милый прапорщик, разве прапорщикам полагается плакать? Они - самые хладнокровные люди на свете.
Она достала платок, вытерла лицо.
– Я пришла
Шахов послушно подошел к двери, прислушался.
– Никого нет. Он не станет подслушивать.
– ...Бежать отсюда, - говорила Галина горячим шопотом, пригнувшись головой к лицу Шахова, - он губами чувствовал мокрый мех ее шапочки, - я осмотрела почти все здание сегодня ночью; нужно попасть в коридор второго этажа... прямо из окна можно спуститься на улицу, вас будут ждать со стороны Гребецкой.
Он почти не слушал, только смотрел сверху на быстрые шевелящиеся губы и на тени, странным образом бродившие по лицу, освещенному снизу мигающей лампой.
– Не будем больше говорить об этом, Галя, - сказал он серьезно, - я никуда отсюда не побегу... Да и нельзя! Поймают, пристрелят.
Она вдруг с силой провела руками по лицу, встряхнула головой.
– Я узнала об этом час тому назад, уже ночью... (губы у нее слегка задрожали, и Шахов испугался, что она снова заплачет, но она удержалась, только прикусила губу) - кто-то принес записку; сестра сначала не хотела будить.
Шахов подошел ближе к лампе и развернул клочок газетной бумаги, на которой знакомым почерком, рукою Кривенки было написано несколько строк.
Он снизу, от лампы посмотрел на Галину; у нее было строгое и упрямое лицо, и он вдруг подумал с ужасом, что если завтра на утро его...
– Галя, милая, не нужно ни о чем думать, - сказал он громко, - дайте мне слово, что если завтра меня... чтобы со мной ни сделали, вы не... Да пустяки, впрочем, - перебил он самого себя, - ведь экие пустяки лезут мне в голову!
Она молча подошла к нему и снова крепко обняла и поцеловала. И он сразу же позабыл обо всем - и о том, что его ожидает завтра, и о том, что с ним произошло вчера - и только смотрел ей в лицо и целовал руки и был счастлив, что вот перед ним она, Галина, самое тяжкое горе и самая глубокая радость его жизни.
Кривенко вернулся поздней ночью. Нарочно стуча сапогами, он подошел к двери и почему-то долго не мог попасть ключем в замочную скважину.
Дверь отворилась наконец; он молча остановился на пороге, и Шахов, встретив его взгляд, торопливо стал прощаться с Галиной.
– Вы, товарищ барынька, на минутку выйдете отсюда, - сказал Кривенко, - подождите меня в коридоре. Нам тут кой о чем поговорить нужно.
Оставшись наедине с Шаховым, он сердито посмотрел на него и прошелся туда и назад по казарме.
– Вот что, -
Шахов вдруг почувствовал в руке шершавую рукоятку револьвера.
– Зачем?
– Да так... Может-быть, ты сам захочешь... Возьми!
Шахов задумчиво посмотрел ему в лицо, сунул револьвер обратно и потянул руку.
– Не нужно. Прощай!
Кривенко, смотря в сторону, быстро пошел к дверям.
Уже из коридора вместе с щелканьем замка донеслось глухо:
– Прощай!
В этот день перед судом прошло не менее десяти дел: о грабежах, убийствах, налетах, о сопротивлении власти, - прежде чем гражданин Шахов прошел расстояние в двенадцать шагов, отделявшее узкую эстраду, на которой сидели члены суда, от комнаты подсудимых.
Несмотря на поздний час, на холод, на темноту (Республика была бедна, и для зрителей не полагалось света), - зал был полон.
После трудового дня, после чортовой работы, десятки раз заставлявшей рисковать шкурой, которую приходилось ценить не дороже обыкновенной барабанной шкуры или даже дешевле ее, - люди в солдатских шинелях считали себя в праве отдохнуть, а суд в ту пору был единственным театром революции; сходство довершалось тем, что освещена была только эстрада; в этом театре подсудимые должны были считать себя актерами на трагических ролях, - и лучше всех играли те, которые играли последний раз в жизни.
Почти все зрители были вооружены, а патроны в эти дни не любили подолгу гостить в обоймах; поэтому иногда случалось, что во время допроса свидетелей или обвиняемых оглушительный выстрел прерывал заседание; впрочем, через две-три минуты оно начиналось снова с тою разницей, что к судебной летописи, которую никто не вел, прибавлялось новое дело.
Среди этих людей, принимавших живое участие в судоговорении, задававших со своих мест вопросы судьям, свидетелям, подсудимым, задолго до окончания дела выносивших приговоры, - в этот день были два молчаливых зрителя; впрочем, не проронил ни слова только один из них - женщина с подвязанной рукой, сидевшая неподалеку от эстрады, крепко зажав зубами потухшую папиросу; другой - высокий сухощавый военный, сидевший в последних рядах, время от времени беспокойно бормотал что-то, не договаривая и заикаясь.
Подсудимый был введен в зал под конвоем двух матросов с винтовками в руках; он разочаровал зрителей: на этот раз актер на трагических ролях играл свою живую роль со спокойствием повешенного, у которого крадут его веревку.
Но если бы Республика была богаче, и зрительный зал был освещен не хуже эстрады суда, и если бы он взглянул на одно из тех двух лиц, которые с разных концов залы смотрели на него, не отрываясь, он снова лишился бы своего спокойствия и на этот раз до самой смерти: для него лучше было, что зрительный зал погружен в темноту.