Девять девяностых
Шрифт:
Куда смотреть первым делом? В небо, исчерканное самолетами?
Ада открыла глаза — и упала в Париж, как будто сиганула с вышки. При этом она еще и просто упала, запнувшись. Напугала прохожего в шарфике — ранняя пташка, он летел за круассанами в булочную. Волновался: кричал «са ва?» и отряхивал от пыли красный свингер. Ада уговорила пташку лететь дальше, она — в порядке.
Она — в Париже!
Серые дома сплошной стеной, на крышах — армия рыжих дымоходов. Голубь курлычет — парижанин! Старушка в плюшевой шубе не по сезону — парижанка!
Ада спросила у старушки, который час. Старушка долго высвобождала запястье из плюшевого манжета, потом ответила — семь ровно.
Полтора
Город смеялся, просыпаясь, и уводил Аду прочь от гостиницы — она думала выйти к холму и даже видела в просвете улиц белые купола Сакре-Кёр. Купола словно колокола — хотелось взять их за «короны» и позвенеть в каждый по очереди.
Как странно думать, что где-то в мире есть город Екатеринбург. Где-то есть мама, папа, Олень, Женечка…
Ада встала в парижскую собачью какашку. А через пять минут голубь уронил ей на плечо теплую каплю. Она не сердилась ни на собаку, ни на голубя — в сумке был носовой платок, подошву легко почистить о поребрик.
Настоящий Париж открывался Аде — как будто она перелистывала большую книгу с картинками.
Страница за страницей, улица за улицей.
Кариатиды в платьях из пыли держат на плечах балконы (одна еще как будто бы нюхала у себя подмышку — Олень так часто делала, думала, что никто не замечает).
Платаны увешаны шариками (Олень важно сказала бы — «соплодиями», она любила ботанику), как новогодние елки, а кора у них гладкая, с «военным» рисунком. Красные ромбики-вывески «Tabac». Прозрачные пакеты вместо мусорных ящиков — наследие терроризма: «Мы должны видеть весь ваш мусор». Женщина в черном пальто, с белой собачкой-дворняжкой — а ведет ее гордо, как дорогую таксу. Аромат духов — от женщины или от собачки? — накрывает Аду с головой, как штора в летний день, в открытое окно.
Пахнет перезрелой розой, Олень такую выбросила бы — она терпеть не может увядшие цветы.
Будь здесь Олень — они бы вместе ахали, по очереди толкали друг друга локтями — смотри, какая попа! Можно положить что-нибудь сзади — и оно не упадет. Хозяйка попы — африканка в тюрбане — улыбнулась Аде так широко и белозубо, как будто открылся сам собой старинный черный рояль с белоснежными клавишами.
Ада читала вслух имена улиц — прекрасная музыка! Рошешуар. Кондорсе. Мобеж. Лафайет. Названия — всегда отдельное наслаждение. Этим Ада похожа на маму. Мама тоже любит названия, имена, слова — и если запоминает незнакомый пейзаж, так только по ним, а не по тому, что видит. Словесные люди верят написанному, и только потом — глазам своим. Вначале было — слово. Поэтому, жаловалась мама, ей так трудно приходилось в Пекине — китайский язык ничего не сообщал ей, письменность тоже шла по разряду «изобразительных искусств». Один только иероглиф — «человек» — мама смогла определить, потому что увидела в нем бегущие ноги.
Ада снова спросила время у прохожего — оказалось, что ей самой давно пора превращаться в бегущие ноги. Мобеж, Кондорсе, Рошешуар.
Столкнулась с Еленой в дверях комнаты. Елена была полностью одета, накрашена, и пахло от нее духами с арбузным запахом — они вошли в моду минувшей весной. Резкая, почти неприятная свежесть. Олень в буквальном смысле слова тошнило от таких ароматов.
— Ты где была? — ревниво спросила Елена.
Как будто боялась, что Ада успеет откусить от Парижа больше, чем положено.
Каждому свой Париж
Татиана вывела группу на улицу, придирчиво оглядела каждого — будто бы детей вела на праздник. Подняла вверх зонтик — черно-белый, точно жезл регулировщика.
Из одной грузовой машины выгружали мясо — чистейшие туши, с таких можно портреты писать. Из другой — выносили голые манекены. Татиана подгоняла свое зазевавшееся стадо, как умелый пастух, прокладывала дорогу к метро. Станция «Anvers». Внутри пахнет, как в любом метро мира. Татиана выстроила туристов на перроне, подальше от скамейки, где спал клошар.
— Сейчас я научу вас пользоваться парижским метро, — торжественно сказала она.
Оказалось, что двери в вагоны здесь просто так не откроются — нужно жать на квадратную кнопку или дергать кверху рычаг. Все внимательно слушали, только Ада отошла в сторону — посмотреть карту Парижа, разобранного на разноцветные метролинии. К ней тут же направилась японка и на хромом французском спросила, как проехать до музея Клюни.
— Не знаю, — смутилась Ада. — Я здесь первый день.
Татиана услышала Адин французский — и нахмурилась, да так, что на лбу появилась раздраженная морщина буквой V. По мнению Татианы, никто из группы не имел права знать французский. Тем не менее она назвала нужную станцию метро — и счастливая японка благодарила, кланяясь.
Пришел поезд, Елена пробовала открыть рычаг — и чуть не сломала ноготь. Ногти у нее были длинные и острые, а с внутренней стороны — грязные, это Ада заметила еще в автобусе.
«Я в Париже, — напомнила себе Ада. — Нечего думать о красе ногтей».
Они доехали до Сите, вышли к цветочному рынку, и Париж открылся каждому на свой лад. Все смотрели на одно и то же — а видели разное.
Мятный Шарлемань с раздвоенной бородой, с ним — Роланд и Оливье. Химера на башне Нотр-Дам любуется городом, а заодно дразнится, высовывает язык: «Я в Париже, а ты нет, бе-бе-бе». Елена позирует, стоя спиной к алтарю. «Сними меня так. И еще вот здесь. И тут». Лиля безотказно жмет на кнопку фотоаппарата. У колокола — легкомысленное имя Эмманюэль. Людмила Герасимовна — почетный пенсионер из Пензы — ставит свечку перед статуей святого Дени. Этот Сен-Дени долго шел после казни со своей головой в руках. Людмила Герасимовна считает встречу с его статуей счастливым знаком — у нее старший внук Денис, совсем, к сожалению, непутевый. Свечка — за его благополучие и чтобы всё управилось к Славе Божией. Наверное, это не страшно, что они православные, а храм разума — католический, надо было спросить у батюшки в Пензе. Людмила Герасимовна гонит от себя прочь неуместные для верующего человека мысли — когда Татиана рассказывала им про святого Дени, который шесть километров прошагал с отсеченной головой в руках, ей некстати вспомнились куриные казни детства. Когда курице отрубают голову, она какое-то время действительно бегает по двору — одна тушка, без головы. Даже самых добрых детей это зрелище завораживало. Прости, Господи.