Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
— Ну мама! — притворно негодовала Жоржетта.
И вот они во дворе. Ванванч катает Жоржетту на санках, затем она катает его. Тут выскакивает из дому сам Каминский в шубе, накинутой на плечи, в каракулевой шапке пирожком и велит им замереть, и фотографирует их — случайный незначительный будничный эпизод, но эта маленькая фотография небольшого размера и крайне любительская до сих пор, вот уже шестьдесят лет, живет у меня и время от времени попадается под руку, уже потускневшая, отдающая желтизной улика из иного времени и иного мира.
Потом они долго сидят
— Раньше, при царе, были частники, — наставляет Ванванч подругу, — теперь приказчики…
— Обалдел? — возражает Жоржетта.
— Давай спросим у няни. — Ванванч пытается выбраться из сугроба.
— Да няня-то деревенская, — смеется Жоржетта, — она Марфушка…
— Она Акулина Ивановна! — протестует Ванванч.
— Ну и что же? — смеется Жоржетта. — Все равно Марфушка.
Недолгое зимнее солнце садится за крыши, дети стреляют поверх сугробов «пиф-паф! пиф-паф!» и кричат «ура!».
Дома Ванванч, еще не успев раздеться, рассказывает, захлебываясь, проходящей по коридору Ирине Семеновне, как они там воевали с Жоржеттой на войне, но та проходит мимо, поджав губы, пока он орет из-под руки Акулины Ивановны: «А мы все равно победили!..»
— Тише, малышечка. Тете Ире не до нас с тобой. А ну сымай поддевочку, сымай, сымай…
Но тут внезапно появляется сам Ян Адамович Каминский, и он спрашивает, заинтересованно тараща глаза:
— Что же это за война была? Кто с кем воевал?
— Красные с белыми, — выпаливает Ванванч.
— Кто же пересилил?
— Да красные же, красные! — хохочет Жоржетта.
— А кто из вас красный, а кто белый?
— Ну, конечно, мы с Жоржеттой красные, — говорит Ванванч, — не белые же.
— Они же не белые, батюшка, — поясняет Акулина Ивановна.
— И Жоржетта красная? — спрашивает Каминский тихо.
— А какая же? — наступает на отца Жоржетта. — Белые ведь буржуи, и мы их всех застрелили!
В комнате Ванванч бросается к маме:
— Мамочка, мы всех белых победили!
— Да что ты?! — поражается она, и брови ее взлетают, но Ванванч видит, что она думает о чем-то другом, постороннем.
Однажды ночью он проснулся от перезвона церковных колоколов. За двойными рамами мартовских окон они гудели и переливались особенно загадочно. В комнате было темно, но с улицы врывалось разноцветное сияние, в котором преобладали желтые, красные и синие тона, и разноцветные пятна вздрагивали и шевелились на стенах. Это было похоже на музыку целого оркестра, а может быть, и на войну, а может быть, было предчувствие чего-то нескорого, грядущего, зловещего, до чего еще надо дожить, как-то докарабкаться, а может быть, это было предостережением на завтрашний день, и только Ванванч был пока еще не в силах увязать это предостережение с появлением в квартире Мартьяна.
Мартьян поселился у Ирины Семеновны. Он к ней приехал из какой-то угличской деревеньки. Маленький, жилистый, в больших валенках, сидел на кухне и дымил самокруткой. От него пахло кислым хлебом и дымом. Пепел он стряхивал себе под ноги, и Ирина Семеновна покорно за ним подбирала. Он молчал, вздыхал и смотрел на всех входящих с собачьей преданностью.
Акулина Ивановна сказала маме как бы между прочим:
— Эвон и Мартьян в Москву приволочилси… Спасается вроде…
— Что за Мартьян? — как-то слишком строго спросила мама. — Это кто?.. Ах, этот… Он же кулак, няня. Вы разве не знаете, что мы объявили кулакам войну?
— Он хрестьянин, милая ты моя, — мягко сказала няня, — чего уж воевать-то? Он хлебушек растил и нас кормил, вот-те и война…
Ванванч рисовал в это время пушку. Он прислушался, представил себе тихого Мартьяна на кухне и подумал, что Мартьяна жалко.
— С кулаком, няня, мы социализм не построим, — сказала мама, — он грабитель и кровосос. Вы вот его жалеете, а он бы вас не пожалел…
Пушка у Ванванча выстрелила, и, продолжая линию выстрела, он пририсовал человечка с бородой и криво написал: «кулак».
— Кулак, кулак, — сказала Акулина Ивановна неодобрительно, — а он-то хрестьянин и нас всех кормит. А как же, родимая…
И Ванванч снова пожалел Мартьяна.
— Мамочка, — сказал он неожиданно, — я люблю Мартьяна, он хрестьянин…
— О? — воскликнула мама без всякого интереса.
Остальное осталось для Ванванча за границей понимания.
Пришла в комнату Ирина Семеновна, растеряв остатки своей недавней гордости, теребила пуговицу на кофте и просила маму глухим, капризным голосом:
— Ты у нас начальница, партейная, слышь-ка, не дай старика обидеть.
— Да вы что? — И красивое мамино лицо стало чужим и далеким. — Какая я начальница? Вы что?.. Вы его сами не обижайте, при чем тут я?
— Слышь-ка, ты не дай, не дай. Его кулаком кличут, а нешто он кулак? Этак про любого сказать можно. Кулаки, они знаешь какие? Уууу… А он-то кормилец наш… Глянь на него: вишь тихий какой? Нешто кулаки такие?
— Да при чем тут я? Я на фабрике работаю, — обиделась мама.
— А чего ты, ласточка, к ей причепилась? — спросила няня. — У ей своих забот хватает…
Ирина Семеновна заплакала, и Ванванч заплакал тоже.
Акулина Ивановна вывела соседку из комнаты, бубня ей на ухо успокоительные слова.
— Он кулак, — сказала мама Ванванчу, — а кулаки грабят народ, они коварные и жестокие.
— А как они грабят? — спросил Ванванч, задыхаясь от волнения.
Но мама ничего не ответила и вышла из комнаты. А героическое сердце Ванванча под влиянием различных загадочных процессов тоже увело его в коридор, мимо коммунальной кухни, где сидел на табурете тихий кулак Мартьян, сжимая самокрутку в жилистой ладони. Ванванч пробрался туда, где в темной глубине коридора возле самой двери Ирины Семеновны притулился небольшой мешок из серой холстины, и прикоснулся к нему пальцами. От мешка тяжело пахло Мартьяном, кулацким грабительским духом… Это уже потом, спустя час или два, началась в квартире паника, будто крысы прогрызли мешок. Тонкая струйка белой муки стекала на старый дубовый паркет.