Девять граммов в сердце… (автобиографическая проза)
Шрифт:
— Вай, коранам ес, как слышно! — говорит она шепотом. — Разве можно подслушивать чужие речи, когда они не для тебя? Ты не слушай, балик-джан [7] , это стыдно. Ты делай свои дела, как будто ничего не слышно…
— Жоржетта говорит про тараканчика, — смеется Ванванч.
Бабуся приставляет пухлый палец к губам: «Тссс…»
…У бабуси было пять дочерей: Сильвия, Гоар, Ашхен, Анаид, Сирануш и сын Рафик. Она вышла замуж шестнадцати лет за отменного столяра Степана. Фамилия его была Налбандян, от слова «налбанд», то есть «кузнец». По-русски он звался бы Кузнецовым. Марию выдали за него с трудом, ибо она была дочерью купчишки, хоть и не слишком богатого, но все же. А жених хоть и красивый, но столяр. Отец гневался. Бабуся ходила заплаканная. Степан (это уже армянский Степан),
7
Дорогой (арм.).
8
Один, два, три, четыре… (арм.)
9
Десять (арм.).
Старшая дочь, Сильвия, Сильва, была стройна и красива в мать, но вспыльчива и авторитарна в отца. Как странно сочетались в ней большие невинные карие глаза, мягкий покрой плеч — и гнев, неукротимость; или тихая, проникновенная, доходящая до простого дыхания речь — и внезапно визгливые интонации торговки, но тут же извиняющееся бормотание, и пунцовые щеки, и всякие суетливые старания замазать, стереть, замолить свой грех. Но было в старшей дочери и кое-что свое: был здравый смысл, было житейское мастерство и абсолютное невосприятие романтического.
Она взрослела стремительно и целеустремленно. Представления о собственном предназначении были конкретны и точны. Детских игр для нее не существовало, сентиментальное отрочество обошло ее стороной, в двадцать четыре года, в пору разрухи и Гражданской войны, она внезапно стала главной хранительницей очага, и оторопевшие, потерянные родители смирились перед ее неукротимостью. Она работала в американском обществе помощи России, решительно вышла замуж за не слишком молодого преуспевающего врача, обольщенного ее красотой, твердым характером, вполне продуманной и ясной перспективой и прочими совершенствами. Прикрикнула на отца, когда он вздумал засомневаться в ее выборе, и тут же обняла с очаровательной улыбкой.
Мужа она не любила, но уважала и ценила и, не унижая его достоинства, сделала так, что он чувствовал себя осчастливленным ее властью. Так же внезапно и по-деловому она родила дочь Луизу, Люлю, и вообще все в ней: и поступки, и предвидение, все ее житейское умение были столь добротны и правдоподобны, что многие умники, пытавшиеся ей противостоять или соперничать в искусстве жить, терпели сокрушительное поражение. Общественные страсти были ей чужды. Это напоминало ей игру в куклы. И белые и красные были ей одинаково неинтересны, и громкие их восклицания, сжигавшие толпы соплеменников, оставляли ее равнодушной. «Я в куклы никогда не играла», — отвечала она на вопросы особенно настойчивых оппонентов. Но в практической жизни она умела все, во всяком случае, это подразумевалось в восхищенных придыханиях ее знакомых и близких. «Спросите у Сильвы, — говорили они, — попросите Сильву, пусть Сильва решит». Никто никогда не видел, как она плакала по ночам от заурядного человеческого бессилия, а если и видели, то считали, что это просто издержки темперамента или сильной воли.
Анаида умерла
Гоар была стройна, хороша собой, улыбчива, чистоплотна до умопомрачения и беспрекословна в послушании. Ее выдали за пожилого врача, которому полюбилась эта привлекательная юная армянская барышня из простой, но здоровой, высоконравственной семьи, мечтающая о тихой благополучной семейной жизни и множестве детей, и она перешла в этот новый круг из кукольных забот детства, как-то незаметно, естественно сменив матерчатых чад на живых и трепещущих. Она заимствовала от матери ее теплоту и участливость, хотя в матери это было от Бога, а в ней от житейской потребности, словно нарисованное на картоне. Она не просто, как мать, служила богу любви, а выполняла свой не очень-то осознанный долг перед природой… И если старшая сестра, Сильва, напоминала костер и гудящее пламя, способное и согревать и осветить, но и сжечь дотла, то Гоар была похожа на свечу, в потрескивании которой слышались иногда и жалобы, и маленькие домашние обиды, и укоризны.
Ашхен родилась в начале века, словно только и ждала, чтобы благополучно завершилось предшествующее благонамеренное столетие с нерастраченными еще понятиями чести, совести и благородства, а дождавшись, выбралась на свет божий в каком-то еще неосознаваемом новом качестве, нареченная именем древней армянской царицы, будто в насмешку над здравым смыслом. Темноволосая, кареглазая, крепко сбитая, презирающая кукольные пристрастия, Ашхен, облазившая все деревья окрест в компании соседских мальчишек, вооруженная рогаткой, обожающая старшую сестру Сильвию за ее непреклонную волю, молящаяся на мать и отца и сама готовая на самопожертвование всегда: утром, вечером и глубокой ночью. Слезши с дерева и накричавшись с мальчишками, она становилась молчалива, словно вновь накапливала растраченные слова, сидела над книгой или, оторвавшись от нее, глядела перед собой, высматривая свое страшное будущее.
Имя царицы померкло в буднях, потеряло свой первоначальный смысл. Оно стало ее собственностью. Теперь им обладала армянская девочка с тифлисской окраины, обогретая грузинским солнцем, надышавшаяся ароматами этой земли и наслушавшаяся музыки гортанной картлийской речи… А тут еще коварный ветерок из России, просочившийся через Крестовый перевал.
Гоар красиво и растерянно улыбалась, ничего не умея осознать в окружающей жизни. Она собиралась родить. Впервые. Это да сосредоточенное лицо мужа занимало ее больше всего.
Ашхен, как-то внезапно и непредвиденно прыгнув с очередного дерева, отстрелявшись из рогатки и начитавшись каких-то загадочных книжек, погрузилась в веселые опасные будни политического кружка, каких тогда было множество, и закружилась там, задохнулась от внезапно обнаруженных истин и, тараща карие глаза с поволокой, проглатывала впрок высокопарные сентенции о свободе, равенстве и братстве. Старый мир требовал разрушения, и она была готова, отбросив рогатку, схватиться за подлинное оружие и, сокрушив старый мир, пожертвовать собой.
Как странно распоряжается судьба! На самом-то деле у нее все рассчитано, все предопределено, а нам кажется, будто все случайно, что просто случайности бывают счастливые и несчастливые, и задача сводится к тому, чтобы, навострившись, избегать последних и наслаждаться первыми.
И вот они сидели за ужином. Во главе стола — Степан, а следом — уже пришедшие в гости Сильвия с мужем, Гоар с мужем, рыжий синеглазый Рафик и маленькая Сирануш, Сиро. Мария бегала от плиты к столу. Аппетитно дымилась долма [10] , розовело кахетинское вино, были овечий сыр, и пахучая зелень, и горячий лаваш. За окнами южные сумерки стремительно синели и превращались во тьму. Сияла керосиновая лампа.
10
Мясное блюдо наподобие голубцов, с виноградным листом вместо капусты.
Распахнулась дверь, и вошла Ашхен. Она была бледна, глаза потухшие, но на губах теплилась растерянная улыбка.
Степана обуревала тревога, это явно проступало на красивом бородатом лице. Гоар ничего не понимала, да и не хотела ничего понимать, кроме происходящего в ней самой. Сильвия все понимала, но осуждала сестру и восхищалась ею одновременно. Все молчали.
Когда молчание стало невыносимым, Ашхен шумно вздохнула.
— За нами гналась полиция, — призналась она, глядя в пустую тарелку, — мы убежали.