Дежурные по стране
Шрифт:
В роли Александра Матросова неожиданно для всех выступил Магуров:
— Да, брат. Что тут поделать?.. Я… То есть, конечно, все мы… Да, все мы ничего не знаем о Ницше.
Радий Назибович схватился за сердце.
— Да, но это вовсе не означает, что мы не любим его, — слащавым голосом произнёс Бочкарёв. — Мы обожаем Ницше, души в нём не чаем. Чтобы любить человека, совсем не обязательно его знать. Не за его учение, а просто так любим. Это лучше, это выше!
Радий Назибович побледнел и в изнеможении облокотился на кафедру.
— А я их всех знаю! — подскочил Женечкин. — Знаю, а сказать не могу. Зато лягушачий хор изобразить могу! В подробностях!
— Сядь, сядь, — загомонили студенты.
— Вы не поняли, — огорчился Женечкин. — Не одну лягушку, а целый болотный хор!
— Это, конечно, меняет дело, но Арамис итак не в себе, а ты тут со своими
— Вот гад. И меня подвязал. Сейчас начнёт — не остановишь, — подумал Волоколамов, спалил Алексея взглядом, но вслух произнёс: «Да, Алексей».
— Так вот, — продолжил Левандовский. — Мы с моим другом знаем о философах и их постулатах абсолютно всё! Более того — ни один факт из биографии того или иного искателя мудрости не был обойдён нами при подготовке к экзамену! — Во время этого пламенного спича через аудиторию уже летела записка, в которой значилось: «Ты, гад такой, когда подробно о ком-то начнёшь говорить, этот кто-то должен быть Кант, иначе отмазывайся сам. Волоколамов». — Остаётся только удивляться, как плеяда замечательных деятелей, практически не повторяясь, а чаще дополняя и углубляя идеи друг друга, продвигала человечество в постижении истины всё дальше и дальше. — Левандовский незаметно ознакомился с содержанием подсунутой ему записки, но решил ещё немного поплутать в дебрях риторики, чтобы потешить публику и довести Леонида до сердечного приступа. — Карл Маркс! Как много в этом звуке для сердца русского, советского слилось. Но нет! Не будем, не будем о Марксе, потому что тогда неизбежен разговор о его друге Энгельсе, Кларе Цеткин, Розе Люксембург и Владимире Ульянове. Они нанизываются на автора «Капитала» как добрый шашлык на шампур. — Услышав сие откровение, вся группа 99-6 без исключения в срочном порядке полезла доставать неожиданно упавшие на пол ручки, и только наивному Радию Назибовичу было не до смеха; он весь проникся ораторским пафосом и искренними интонациями Левандовского, поверил в глубокие познания разошедшегося злодея и даже поторопился сравнить своего студента с Демосфеном. — А великий Никколо?.. Чу, что я слышу! — Левандовский презрительно скривил губы. — Кто посмел, у кого поднялся язык произнести фамилию Паганини под сводами храма Мудрости? Жалкий музыкант не достоин упоминания! Не достоин! Не достоин! — Пена вдохновения выступила на губах трибуна. — Как есть только один Николай — Николай Гоголь, так и есть только один Никколо — Никколо Макиавелли! Этот гений, этот, простите за выспренний слог, глашатай эпохи Возрождения, этот, не побоюсь этого слова, указующий перст Реформации бросил вызов гниению, открыв собой эпоху горения.
— Остановись, мгновение, — прошептал Радий Назибович.
— Но нет! Нет! Тысячу раз нет! Всуе об этом гиганте? Никогда! — исступлённо воскликнул Левандовский. — Через годы, через расстоянья устремимся на быстрокрылых грифонах в апельсиновую рощу Эллады. — Левандовский со значением закрыл глаза, и группа затаила дыхание в предчувствии увлекательного путешествия по Древней Греции. — О Боже, что я вижу! Кто там бродит в прохладной тени дерев?! Белоснежная туника! Сандалии! Это же он! Это же сам Сократ с учениками!.. Быстро все обострились вон на том бойком и любопытном мальчишке, который одной рукой ковыряет в носу, а другой чертит палочкой на земле. Неужели вы не узнали его?! Это же Платон! Он пока молод, как оливка, но уже дерзит, уже о чём-то там спорит с учителем, негодник. — Левандовский с укоризной погрозил пальцем в пустоту. — Не дерзи, Платоша, не зарывайся до времени. Сократ пока сто крат тебя умнее, почитай его как отца, а мы в знак благодарности тебя потом почитаем. — Лицо Левандовского изобразило крушение надежд. — Вот так всегда. Они удаляются, звуки их беседы относит к побережью ласковым ветром. Интересно, о чём же они говорят? — Левандовский не очень хорошо знал древнегреческую философию, но это его отнюдь не смущало. — Об истине, бесспорно! Об истине, и я вызову на дуэль всякого, кто будет утверждать обратное. Я знаю то, что ничего не знаю. Сколько людей — столько и мнений, а истина одна! Одна!
— Демосфен, — произнёс загипнотизированный Радий Назибович и прослезился.
— Демагог, — подумала группа 99-6 и прослезилась от смеха.
— Подробнее о Платоне, Алёша. Мы в восхищении, — зло произнёс Волоколамов.
Левандовский понял, что пора красиво
— О Платоне можно говорить бесконечно, но, к моему глубокому сожалению, наше время ограничено… Демокрит, Сен-Симон, Шопенгауэр, Монтескье, Фурье, Вольтер, Кант… Не стоит продолжать! Да-да — Кант! Как выстрел звучит фамилия! Как будто молнии прорезали тьму, как будто кто-то разорвал грубую телесную оболочку и вынул из неё трепещущее сердце мысли! Кант, Кант, Кант! Вы слышите?! Что в имени тебе моём?.. Мой храбрый Леонид, мой спартанский царь, я не могу говорить об этом человеке спокойно, меня охватывает священная дрожь, а философия требует сосредоточенности и спокойствия духа. Эти две добродетели есть у тебя, поэтому поднимись и скажи, друг.
— Выдающийся философ Кант, — поднялся было Волоколамов, чтобы уже наверняка размазать по стене Арамиса в хорошем смысле этого слова, но был прерван.
— Ребята, я тронут до глубины души, — сказал Радий Назибович. — Может быть, сейчас я слышал только то, что хотел слышать, но всё равно, всё равно. Спасибо. Я уезжаю в Соединённые Штаты Америки, ребята. Меня пригласили на работу в пенсильванский университет. О причине отъезда распространяться не буду, потому что вы всё равно не поймёте. Через меня прошли тысячи студентов, по-своему замечательных людей, и лишь в единицах я увидел то, что мне было нужно. — Голос преподавателя дрогнул. — С этой страной всё кончено, а в обречённом государстве я жить не собираюсь. Давайте зачётки и покиньте аудиторию. Не переживайте, у всех будет «отлично», а теперь уходите. Экзамена не будет.
Обрадованная группа сорвалась с места, чтобы за шесть секунд соорудить стопку из зачётных книжек и исчезнуть за дверью. К чести студентов надо сказать, что, жалея чувства преподавателя, они покинули аудиторию бесшумно.
Только ушли не все. Пять человек остались сидеть на своих местах. Бочкарёв достал чупа-чупс и поместил его за щекой; в аудитории зазвучали страстные причмокивания. Левандовский демонстративно начал напевать «Здесь птицы не поют, деревья не растут, и только мы плечом к плечу врастаем в землю тут…». Молотобойцев достал из папки игральные карты, произвёл над ними шулерские махинации, подсел к Женечкину и предложил:
— Сыгранём, Мальчишка. В дурака.
— Давай не будем.
— А я сказал — будем. Я тебе даже поддамся, чтобы ты с полным основанием мог произнести: «Вася, в аудитории уже есть один дурак, которого нельзя оставлять в одиночестве. Так вот тебя, Васёк, я оставил в дураках ему за компанию. Ты остался, Васька. И в аудитории, и в дураках, что равносильно».
Радий Назибович сглотнул слюну и подумал: «Господи, неужели»?
В это время Волоколамов уже вскочил на стул и, холодно улыбнувшись, произнёс:
— Стих.
— Просим, просим, — зааплодировал Левандовский. — Жги, Лёня! Глаголом жги!
— Уже один раз жгли с тобой. И не глаголом, а глагол. Поэтому — степ. — Преподаватель и ребята, оставшиеся в аудитории, две минуты тупо наблюдали, как танцевал Волоколамов. — Ну, как?
— Сносная дробь, — вытащив чупа-чупс изо рта, заключил Бочкарёв и снова занял рот кругляшкой на палочке.
— Да, средненький степ, но ничего, с пивом покатит. Чечётка у тебя получилась бы лучше, — сказал Молотобойцев и, вскрыв козырь, обратился к Женечкину: «Опять крести, Мальчишка. Дураки, как говорится, на месте».
Фарс не мог продолжаться долго. Радий Назибович ничего не понял или будет правильно сказать, что наоборот слишком хорошо всё понял.
— Почему остались в аудитории или в дураках, что, по мнению одного из вас, равнозначно? — спросил преподаватель.
Студенты ощетинились, внутренне подобрались и пошло-поехало.
— Мне не нужна Ваша пятёрка, Радий Назибович. Ставьте мне неуд и можете ехать, куда угодно, а я остаюсь. Остаюсь и в аудитории, и в дураках, и в обречённой, как Вы сказали, стране. Остаюсь, потому что люблю Роди… — Левандовский замялся, потому что хотел сказать «Родину», но застеснялся, а ещё каким-то инстинктом почувствовал, что это слово слишком интимное, чтобы озвучить его при перебежчике, что он ещё много лет будет не достоин произнести его вслух, что при бросовом употреблении рукой подать до написания этого слова с маленькой буквы, что над ним, Левандовским, неизбежны насмешки, пока он своими делами не завоюет себе право говорить «об этом», что в такое время, когда многие вечные понятия обесценились, людей нельзя заставить полюбить Отечество просто так, а только через Человека Отечества, поэтому и решил остановиться на нейтральном понятии: «Пельмени! Да, потому что я люблю пельмени. Чё вылупились?.. Без комментариев!»