Диана
Шрифт:
— Это Павиц, наш спаситель, наш батюшка, наш хлеб и наша надежда!
Герцогиня велела перевести себе, что это значит. Затем она посмотрела на господина; она слышала о нем. Он представился:
— Доктор Павиц.
— Я пришел, ваша светлость, поблагодарить вас. Но вы получили благодарность заранее. Вы знаете: то, что вы делаете одному из моих меньших братьев, вы делаете мне.
Она не поняла его, она подумала: — Мне? Кому же это? Ведь я вообще не хотела ничего никому делать. — Так как она ничего не ответила, он прибавил:
— Я говорю с вами, ваша
Она осведомилась:
— Что это за люди? Я хотела бы знать что-нибудь о них.
— Этот бедный народ очень любит меня. Вы замечаете, ваша светлость, каким плотным кольцом окружают меня.
Она это заметила: от них дурно пахло.
— А! Меня окружает изрядное количество романтики!
Он простер вперед руки и откинул назад голову, так что красивая, широкая борода поднялась кверху наподобие лопаты. Она не совсем поняла, что должен был означать этот жест.
— Если бы вы знали, ваша светлость, как это сладко: среди бушующей ненависти целого мира опираться на скалу любви.
Она напомнила:
— А народ, народ?
— Он беден и незрел, поэтому я люблю его, поэтому я отдаю ему свои дни и ночи. Объятия народа, поверьте мне, ваша светлость, горячее и мягче объятий возлюбленной. Они дают больше счастья. Я иногда отрываюсь от них для долгих, одиноких странствований по моей печальной стране, — закончил он тише и торжественнее.
Его решительно нельзя было отвлечь от своей собственной личности. Она открыла рот для насмешливого ответа, но его голос, этот изумительный голос, внушавший страх королю и его правительству, победил ее сопротивление. В его голосе, как великолепная конфета, таяла любовь, любовь к его народу. Аромат, приторный и одуряющий, исходил от самых пустых его слов; этот аромат был неприятен ей, но он действовал на нее.
Отойдя несколько шагов от берега, она сказала:
— Вы трибун? Вас даже боятся?
— Меня боятся. О, да, я думаю, что те важные господа, которые ворвались в мой дом, когда я публично заклеймил по заслугам бесстыдные, порочные нравы наследника престола, боятся меня.
— Ах, как же это было? — спросила она, падкая на истории.
Он остановился.
— Им должны были перевязать головы в ближайшей аптеке. Полиция избегала вмешиваться, — холодно сказал он и пошел дальше.
Он дал ей десять секунд на размышление; затем опять остановился.
— Но тому, у кого совесть чиста, нечего меня бояться. Никто не знает, как я мягок, какая доля моего гнева происходит от слишком нежной души, и как благодарен и верен я был бы тому могущественному человеку, который поднял бы свою руку на защиту моего дела.
— А ваше дело?
— Мой народ, — сказал Павиц и пошел дальше.
Они шли по острым булыжникам. На жалкой ниве стояли согнутые фигуры: они непрерывно, все одними и теми же движениями, выбрасывали на дорогу камни. Дорога была полна ими, а поле не пустело. Один крестьянин сказал:
— Так мы бросаем круглый год. Бог знает,
— Таков и мой жребий, — тотчас же подхватил Павиц. — Из года в год я выбрасываю из нивы моего отечества несправедливость и преступления, совершаемые над моим народом, — но бог знает, откуда дьявол берет все новые камни.
Зазияло отверстие землянки. Чтобы уйти от напиравшего народа, герцогиня ступила на порог. В углах, на утоптанном желтом земляном полу возвышались огромные глиняные кувшины. Во мраке носился запах горящего масла. Перед дымящим костром из сырого хвороста мерзли три человека в коричневых плащах. Один из них вскочил и подошел к гостям с глиняным сосудом в руке. Герцогиня поспешно отступила, но трибун взял чашу с вином.
— Это сок моей родной земли, — нежно сказал он и выпил. — Это кровь от моей крови.
Он попросил кусок маисового хлеба, разломил его и поделился с окружающими. Герцогиня следила за большой морской птицей, с криком летавшей во мраке пещеры. На столе лежал, свернувшись клубком, маленький уж.
— Вероятно, теперь я уже видела все, — сказала герцогиня. Она пошла обратно к берегу.
— Вы хотите ехать в город, доктор, и у вас нет своей лодки? Садитесь в мою.
Он взял с собой мальчика, болезненное существо со слабыми глазами, белыми локончиками и желтым цветом лица.
— С вами мальчик?
— Это мой ребенок. Я его очень люблю.
Она подумала: этого незачем было говорить. И брать его с собой тоже было незачем.
После некоторого молчания она спросила:
— Ведь вас называют Павезе?
— Я должен был так назвать себя. Не приняв нравов и даже имен наших врагов, мы не можем преуспевать в своей собственной стране.
— Кто это мы?
— Мы…
Он покраснел. Она заметила, что у него необыкновенно нежная кожа и розовые ноздри.
— Мы, морлаки, — быстро докончил он.
«Морлаки? — подумала она. — Так вот как звали тех пестрых, грязных на берегу. Значит, — это был народ?»
Она считала их безымянным стадом. Она проверила:
— А люди на берегу, это были тоже…
— Морлаки, ваша светлость.
— Почему они не понимают по-итальянски?
— Потому, что это не их язык.
— Какой же их язык?
— Морлакский, ваша светлость.
Так у них есть и язык. Ей казалось, что каждый раз, как они открывали рты, слышалось нечленораздельное хрюканье, по которому посвященные могли догадываться о всевозможных неясных, бессознательных намерениях, как по жизненным проявлениям животных. Павиц продолжал:
— Я вижу, ваша светлость, этот народ, еще незнаком вам.
— Среди моих слуг никогда не было никого из них. Я помню, мой отец называл их…
Она опомнилась и замолчала. Он тоже молчал. Вдруг он выпрямился и, приложив руку к сердцу, начал говорить со всем напряжением, которого требовал этот, быть может, единственный момент.
— Мы, морлаки, принуждены быть зрителями того, как два иностранных разбойника делят между собой нашу страну. Мы — цепная собака, на которую нападают двое волков; а крестьянин спит.