Дикарь
Шрифт:
Из кухни выбежали кухарка, прачка и судомойка и с перекошенными от страха лицами заголосили на разные голоса:
— Змея! Батюшки светы! Никола Милостивец! Змея! Мать святая Богородица! О, Господи! Господи! Господи!
Напрасно Вадим, стараясь успокоить всех четырех обезумевших от страха женщин, кричал во все горло, что змея уже мертва и потому не представляет никакой опасности. Никто не слушал его. Шум, крик и вопли продолжались до тех пор, пока Петр Николаевич, а за ним Никс и Левушка не выбежали на крыльцо. Это случилось как раз в то время, когда Дима, желая доказать полную безвредность змеи, изо всей силы швырнул мертвую
Но этот визг был немедленно заглушен строгим голосом Петра Николаевича:
— Это что еще за новости! Что за дикие шутки? Откуда ты добыл эту падаль, и для чего? Чтобы пугать мертвой гадиной кухарок и горничных? Ты с ума сошел! Шутить так глупо, да еще в такое время, когда твоя сестра борется со смертью, когда каждый шум, каждое громко произнесенное слово может ухудшить её положение…
Тут Всеволодский шагнул к Диме, глядевшему на него взглядом затравленного зверька и не попытавшемуся даже оправдаться во всем случившемся. Дима молчал. Молчал и тогда, когда Петр Николаевич схватил его за плечо и, с силой тряхнув, потащил на крыльцо, а оттуда в сени.
Как во сне промелькнули перед Димой испуганные лица братьев, прижавшихся один к другому в кухонном коридоре, и еще чье-то лицо, взглянувшее на него печальными, заплаканными глазами.
— Тс… Тише, ради Бога, тише! — прозвучал чуть слышный тревожный шепот его матери, — они совещаются у тебя в кабинете, Пьер…
Но тот, казалось, в эти минуты позабыл о больной и о консилиуме.
— Полюбуйся на своего сына! Его дикие выходки переходят все границы. Это прямо невозможно, я должен его; примерно наказать… — стараясь говорить возможно сдержаннее, ронял сквозь зубы Петр Николаевич.
— Ради Бога, перестань, Пьер, мне больно слышать… — прозвучал снова замирающий шепот его жены.
Но на этот раз ни Всеволодский, взбешенный до последней степени поступком пасынка, ни сам Дима уж не слышали его. Открылась какая-то дверь, пахнуло затхлостью и пылью. И через минуту она снова захлопнулась за худой, высокой Фигурой отчима…
Дима очутился в крошечной каморке с оконцами во двор и с полками вдоль стен; на полках стояли какие-то ящики и корзины.
— Ага… меня заперли в кладовую… Заперли, как мальчишку! А за что? За что? За что? Разве я виновен, что они там кричали и своим криком могли напугать Инночку? Как несправедливо! Как ужасно несправедливо! И за что же?
Так рассуждал Дима, стоя перед закрытой дверью и пробуя прочность задвижки своими сильными, крепкими руками.
Дверь была слишком прочна, чтобы поддаться усилиям Димы. Но быть запертым, как мышь в мышеловке, совершенно не входило в намерения Димы. Во-первых, ему хотелось узнать, что скажут доктора о состоянии здоровья Ни. Во-вторых, необходимо было сбегать в город и проучить Сережку, чтобы раз навсегда отучить его обижать Машу. И, в-третьих, подобрать цветы, оставшиеся там у крыльца, и, приведя их в порядок, поставить в комнате больной Ни. А кстати, захватить и «трофей» — мертвую змею, валяющуюся, по всей вероятности, там у крыльца. А «он» — так называл Дима за глаза отчима, тогда как в глаза обращался к нему, называя по имени и отчеству, — а «он» помешал ему, сделать все это, лишив свободы. И Дима еще глубже возненавидел человека, который заменял ему отца.
Отец! При воспоминании о нем лицо Димы проясняется. И милое детское выражение сменяет недавнюю
Ах, как Дима бывал благодарен дорогому папе за эти слова! И хотя Дима и не умел выражать своих чувств, но в душе любил своего отца беспредельно. И когда молодая Юлия Алексеевна после смерти мужа избрала себе второго спутника жизни, Дима, единственный из всех детей Стоградских, не влюбил этого человека, тоже далеко не злого и часто даже нежного к своим пасынкам. Тут Дима совсем отдалился от родных и только с Ни, которая бесконечно любила своего никем не понятого брата, у него оставались добрые, дружеские отношения.
О ней он думал и сейчас, думал неразрывно с мыслью об отце. Теперь все желания Димы сводились к тому, чтобы узнать что-либо про сестру.
Он стал напряженно прислушиваться, но — увы! — ничего определенного до его слуха не доходило. Гремели ножами в столовой; прислуга хлопотливо бегала по коридору, куда выходила дверь кладовой, но слов не слышно было.
«Завтракают верно. Кончился консилиум», — соображал мальчик и снова замер в тоске и печали, поникнув курчавой головою.
Прошло не мало времени; до его ушей, наконец, долетели звуки лошадиных копыт и шум тронувшейся со двора коляски.
Вадим кинулся к маленькому оконцу и увидел уезжавших докторов. Почти одновременно с этим хорошо знакомые шаги ненавистного Диме человека прозвучали в коридоре. Щелкнула задвижка у двери, и на пороге появился Всеволодский.
— Вадим, — произнес он ледяным голосом, оправляя обычным жестом золотое пенсне, — ты очень провинился сегодня, но, в виду счастливого исхода, я прощаю тебе твой глупый мальчишеский поступок. Профессор сделал прокол в боку Ни и выпустил оттуда накопившийся гной. Теперь страшная опасность миновала, и девочка будет жить. Ступай к матери! Никс и Лева уже с него. Порадуйся вместе с ними.
«Будет жить… Ни будет жить… Ни выздоровеет, — словно запело на разные голоса в душе мальчика. Он даже не нашел, что сказать отчиму в ответ на принесенную им радостную весть.
А тот уже смотрел на него испытующим взглядом.
— Ты, кажется, совсем не рад счастливому известию, Вадим? — с усмешкой спросил отчим мальчика.
Тяжелый, хмурый взгляд был ответом на эту усмешку. И Дима, молча, следом за отчимом пошел на террасу.
Там он увидел в кресле свою мать, а по обе её стороны — Никса и Леву. Юлия Алексеевна тихо плакала, закрыв лицо платком. Это были слезы счастья, вызванные избавлением от смертельной опасности её девочки. Никс и Левушка успокаивали ее поцелуями и нежными, ласковыми словами. При появлении Димы она издали протянула ему руки и, глядя блестящими сквозь слезы глазами на сына, произнесла еще вздрагивающим от волнения голосом: