Дикая кошка
Шрифт:
Стояла темень. Правда, я не мог бы сказать с уверенностью, была поздняя ночь или только наступала, Держась за руки, мы почти бегом бежали к моему дому. И вдруг услышали крик, так кричат перед смертью: «Помогите, люди добрые!» Мы поглядели туда, откуда несся крик, и увидели, что под кровлей дома Пожоги плясал, полыхая, огонь. Мы бросились к горящему дому. Когда мы добежали, там уже были другие люди. Я выхватил ведро у какого-то мальчишки и начал таскать воду. Стоял шум, гам. И я позабыл про все на свете. Потушить скорее пожар, только про это все и думали, а то куда деваться бездомному погорельцу Пожоге, да еще с оравой ребятишек. Я бегал взад-вперед, от реки к дому. Били колокола. Сбежалась толпа. Люди суетились, мешали друг другу. Тогда мужики встали цепочкой
Добрин, собачья твоя душа, ты-то знал, что любовь промеж нас была. Зачем встрял? Может, тебе было все одно? А может, думал, забудет она меня? Из-за твоих семи погонов земли забудет, ради них-то и выдал старый Попеску за тебя дочку замуж, а за меня не пожелал, два их только и было у нас с отцом. Я тебя спрашиваю, черная твоя душа, что тебе в жизни дали эти семь погонов земли, которые теперь не твои? Что? Мать твою перемать, на стыну сбежал от нее. Детей Катрине ты сделал, а любви не дал. Не было у вас любви, горем она обернулась и ее и моей жизни. А сейчас тебе хорошо, мэй? Ты и не думал, что настанет времечко, когда вы будете чужими жить в одном доме, чужими спать в одной постели, чужими рожать детей. И ты заделался чабаном, ушел из дому, потому что невтерпеж тебе стало так жить.
Помню, играли вы свадьбу под проливной дождь. «Не к добру, — говорили люди, — не к добру». И я был среди свадебных гостей с зажатым в руке ножом. Ждал. На твое счастье, липованин [16] Крюков оказался рядом со мной. Он меня удержал от поножовщины.
— А про нее ты подумал, Дорикэ? — спросил он.
— При чем тут она, мэй, липованин?
— Ударишь ты ножом Добрина, убьешь, а кто пострадает? Жених мертвый, тебя схватят жандармы, отправят в тюрьму, а невеста с кем останется? [17]
16
Русские старообрядцы.
17
Действие этой повести происходит частично до образования Молдавской ССР 2 августа 1940 года.
И я ушел с твоей дороги, Добрин. Отправился в кабачок дядюшки Теку. И Крюков со мной. Заказал я цуйки, вина, угощал прохожих всех до одного. Цыган потом позвал, велел играть похоронное. Они и играли.
— Это моя свадьба! — кричал я собравшимся и пил.
Пели, играли цыгане, будто хоронили кого, а я пил и плакал. Убивался как по покойнику.
— Кого ты хоронишь, Дорикэ? — спросил меня кто-то.
— Пей, неня [18] , на помин моей души. Душу я нынче хороню, отвезу ее на кладбище под проклятым дождем.
18
Дядя, братец — в обращении к старшему
— Не к добру дождь на свадьбе, — заметил кто-то, а цыгане все играли. Я напился вдрызг, и мне стало легче.
— К чертовой матери такую жизнь! — крикнул я и обернулся к Крюкову. — Пьешь, липованин? Пей, пей, к черту жизнь!..
— Я непьющий, Дорикэ. Вера мне не позволяет пить.
— Ладно, липованин! Вера есть, и служи ей с честью. Все вы верующие, и я был такой, а теперь не верю. Скажи, липованин, может быть человек без веры?
— Не может,
— Дурак ты, липованин! Что мне за дело до бога? Я его видел? Ты мне можешь бога показать? Не можешь. А женщину я вижу, она есть, она мой бог. Она помогает тебе как умеет, когда тяжело. А что делает твой бог, когда человеку плохо?
— Не богохульствуй, Дорикэ, так шутить грех.
— Но-но, липованин, оставь меня в покое. Ты как баптист. А мне наср… на то, чего не вижу, не чувствую. Дай мне Катрину, и мне наср… на все веры мира.
Я не помню, Добрин, что я еще болтал. Пил, заказывал цыганам грустные песни, плакал. Потом я шел по деревне мимо твоего дома. Люди расходились с твоей свадьбы, оборачивались мне вслед. Кто-то сказал Катрине про меня, и она вскочила из-за свадебного стола, подбежала к забору, а вся свадьбе следом за ней. И она сказала мне, Добрин, да ты и сам знаешь, что она сказала, ты стоял рядом с ней:
— Ох, бэдица…
Потом Катрина вернулась за свадебный стол, села на место невесты, но свадьба расклеилась. Люди засобирались по домам, стали расходиться. И я пошел домой. По дороге меня остановил Пожога.
— Прости меня, Дорикэ! — сказал он мне.
— За что, ня Пожога? Какое зло ты мне причинил?
— Большое, Дорикэ! Не загорись моя проклятая лачуга, не потерял бы ты Катрину, не увели бы ее братья домой и не женился бы на ней Добрин.
— Ох, неня, не судьба, видать, мне с ней вместе быть… Говори теперь, не говори…
На пороге дома меня ждал отец. Он взял меня за локоть, отобрал нож.
— Раз не умеешь им пользоваться, какого черта носишь с собой?
Я улыбнулся, потому что вспомнил слова липованина. Он был прав, а не отец.
ИОАНА: Я иду против солнца, оно слепит мне глаза, и я почти не вижу дороги, она мне кажется узкой прямой полосой, добела раскаленной, которая куда-то ведет, но куда, я не знаю. И зачем это мне? Другое у меня, у старой девы, на уме. Узнает правду когда-нибудь село, и моя мать, и мой отец, посмотрим, как они со мной заговорят, а то сейчас они будто не видят меня, будто не слышат, будто я не человек вовсе. Возвращаюсь я домой с поля, с виноградника, с прополки кукурузы, со сбора табака, с ног валюсь от усталости, а мать доброго слова не припасет для меня. С той поры как у меня с Михаем, сыном деда Дорикэ, то было. Не понравилось ей, видите ли, что я парня на смех перед всем селом выставила, чуть ли не силком заманила, а он, бедняжечка, покраснел и сбежал, бросил меня одну на обочине дороги. Когда та история от сельчан дошла до ее ушей, мать остановила меня как-то во дворе и спросила:
— Зачем ты это сделала, Иоана?
Будто сама не знала. Не оступись я, быть бы отцу вдовцом при живой жене, а нам с братом сиротами при матери. Я догадалась, что мать надумала. Она судили по-своему, мол, раз теперь земли у всех поровну, значит, и дед Дорикэ не бедняк больше. А раз не бедняк, что им мешало соединиться, хоть немало лет прошло…
Характер Михая я хорошо знала. Знала, на что иду. Такой уткнет нос в книги — только его и видели. Отец вбил ему в голову, мол, учись, раз не хочешь с мотыгой в земле ковыряться и всякое такое, а сопляк Михай и верил ему. А может, и нет? Бог его знает, как оно там было, но Михай в школе не больно-то надрывался, читал, правда, все время запоем и на собраниях и на уроках, которые ему не нравились. Дед Дорикэ сына не неволил, а нас, бывало, родители силком оторвут от книг, велят побегать, погулять.
— Пускай растет как хочет, — говорил дед Дорикэ, — хозяина из него не выйдет все равно.
Несколько раз я видела Михая на берегу озера. Мы ходили туда стирать белье. Он сидел, бывало, на берегу и не отрываясь смотрел на воду.
— Что ты делаешь, Михай? — спросила я как-то его.
— Ничего. Смотрю.
— И ты видишь что-нибудь?
— Раз смотрю, значит, вижу.
Что он видел в воде?
Случалось, слонялся он один по дороге, погрузившись в свои мысли, ни с кем не здоровался. Кто-нибудь не выдержит, дернет его за рукав, остановит, спросит: