Дикая роза
Шрифт:
После разговора, который у неё состоялся с Хамфри по поводу Хью, воображение Милдред не переставало работать. Ее удивляло, даже пугало, как интенсивно оно работает. Правда, она годами «обожала» Хью и, если бы не снисходительное презрение к Фанни, немножко ревновала бы к ней. Правда, она не забыла того поцелуя и после него довольно долго страдала. К Эмме она ревновала неистово. Часто, хоть и в туманных выражениях, она убеждала себя, что Хью ей нужен, и в конце концов сама в это поверила. А когда стало известно, что бедная Фанни при смерти, она так же туманно и с легким чувством вины подумала, что теперь ей в каком-то смысле суждено «унаследовать» Хью.
Но после того, как она, не совсем удачно
Открытие это так её обрадовало, что тревога почти улеглась. Она сказала тогда Хамфри, что хочет невозможного — снова стать молодой. Но ведь такие чувства и составляют самую суть молодости, и возврат их после стольких лет покоя воспринимался как чудо. Что в таком состоянии подъема ей удастся, как она сказала Хамфри, «подтянуть Хью на должную высоту» — в этом она почти не сомневалась, хотя и весьма туманно представляла себе, что это за высота, куда Хью вскоре предстоит вознестись. Пока же внутренняя работа, происходившая в ней самой, так бодрила её, что казалось — лишь бы Хью не заартачился, а уж любви-то у неё хватит на двоих. И все же в ожидании обещанного приглашения она все сильнее нервничала, а когда приглашение последовало и когда она позвонила у его двери, то волновалась, как молоденькая девушка.
Осматриваясь в гостиной у Хью, где она в последнее время не бывала, Милдред думала, как хорошо, что он снова как бы стал холостяком. Когда-то она приходила сюда к Фанни на чашку чаю, а Хью обычно видела только мельком, перед самым уходом. Теперь она сидела с ним вдвоем, за закрытыми дверями, спускался вечер, и она, как семнадцатилетняя девчонка, надеялась, что, может быть, он пригласит её в ресторан обедать. В душе она сама над собой посмеивалась весело и победоносно, а потом виновато, но только на мгновение, вспомнила про бедную Фанни.
В гостиной у Хью она сразу почувствовала себя дома и подумала о том, как мало осталось мест, где бы она испытывала это теплое, восхитительное чувство. Даже её будуар в Сетон-Блейзе, и библиотека их лондонского дома на Кадоган-Плейс, и квартирка Феликса на Эбери-стрит не умели так принять её и успокоить. Здесь её ничто не смущало. Ей уже начинало казаться, что в какой-то мере эта комната принадлежит ей. Она смотрела на знакомые предметы, и они смотрели на неё с новым, послушным выражением: ореховое бюро, овальный ломберный столик с алебастровой вазой на нем, два казахстанских ковра, зеленая стеклянная раковина из Мурано, в которую Фанни не разрешала ставить цветы, набор кувшинов веджвудского фарфора, китайские пятнистые оленята. Словно спали с них какие-то покровы и они всем своим видом говорили ей: теперь мы твои. Она уже отмечала, что тут желательно изменить. Кое-что надо переставить, а вот те большие вазы из золоченой бронзы лучше, пожалуй, вообще отсюда убрать.
Всех благосклоннее взирала на неё бесценная картина Тинторетто. Сейчас она озаряла комнату, как маленькое солнце. Картина была не очень
В отношении Милдред к вещам, населяющим комнату, не было ничего грубо захватнического. То были слуги, бегущие впереди хозяина, символы чужого присутствия, чуть ли не священные знаки. И, продолжая посмеиваться над тем, что занеслась в такие выси, Милдред снова перевела взгляд на озабоченного, лысого Хью, столь настоятельно требующего присмотра. Скучный старый Хью, подумала она, и сердце её заныло от нежности. Мой.
На её вопрос насчет Пенна Хью ответил неопределенно:
— Право, не знаю. Едва ли Энн тревожится из-за дружбы Пенна с Хамфри. Наверно, мальчик, когда дошло до дела, просто решил, что лучше ему остаться в деревне. Сейчас он как будто повеселел.
Он подлил в бокалы хереса. Дождь разошелся, и шипение воды смешивалось с шумом уличного движения на Бромтон-роуд.
Милдред ласково посмотрела на Хью и поправила свои пушистые седеющие волосы. Она вспомнила про Феликса с его проблемой, которая тоже сильно занимала её последнее время. Феликсу она сказала, что «верит в Рэндла»; однако с тех пор ничто не укрепило её в надежде, что Рэндл «выйдет из игры». Хью, конечно, ничего не знает о том, как Энн смотрит на Хамфри, и столь же ясно, что он ничего не знает о намерениях Рэндла. Но на всякий случай она спросила, как бы между прочим.
— Рэндл, кстати, не давал о себе знать?
— Нет. — Хью отвечал рассеянно, словно не мог заставить себя сосредоточиться на этом вопросе. — Я его не видел.
— Вы как думаете, он совсем перебрался в Лондон? Ведь, скорее всего, у него тут есть какая-нибудь приятельница.
— Приятельница? Понятия не имею. Я не знаю, чем он занят.
Милдред мысленно застонала. Хью всегда последним узнает сплетни, которые его непосредственно касаются. Но это её и пленяло — его полная нечувствительность к сплетням. В этой отрешенности, в неспособности видеть то, что происходит рядом, была тупость, поистине умилительная.
Нервная дрожь, охватившая Милдред, когда она сюда шла, совсем улеглась. Теперь нервничал Хью, словно робея, стесняясь чего-то. Она смотрела на его круглое морщинистое лицо, на круглые карие глаза и лысый купол над густой бахромой темных волос, и ей хотелось расцеловать его — такое простое желание, а между тем, как ей казалось почти всю жизнь, такое невыполнимое. Даже смотреть на него без помехи и то уже было удовольствием. В обществе не принято так жадно разглядывать своих знакомых, и она радовалась, что позволила себе эту вольность. А одновременно она отмечала, что чехлы на мебели обтрепались, решала, что стулья нужно обить заново, и кому лучше всего это поручить, и сколько приблизительно это будет стоить.