Дикие лебеди
Шрифт:
В этом случае отец встал на мамину сторону. Он знал, что во время поездки в Харбин, когда она якобы бегала на свидания к Бяню, она встречалась с ним, а не с поэтом. Он видел, как Бянь читал маме свои стихи, знал, что мама им восхищалась, и не находил во всем этом ничего предосудительного. Но ни он, ни мама не могли остановить поток сплетен. Особенно злобствовали женщины из Федерации.
Посреди всей этой клеветнической кампании мама узнала, что ее апелляцию относительно Хуэйгэ отклонили. Она была вне себя от горя. Она дала Хуэйгэ обещание, а теперь чувствовала, что ввела его в заблуждение. Она часто ходила к нему в тюрьму, рассказывала, что делает для пересмотра его дела и не представляла себе, что коммунисты не пощадят его. Она искренне надеялась на лучшее и ободряла его. Но теперь, увидев ее напряженное лицо, заплаканные глаза и тщетные попытки
Отцу доложили о маминых посещениях тюрьмы. Сначала он молчал. Он сочувствовал ее трудностям. Но постепенно он рассердился. Скандал по поводу попытки Бяня совершить самоубийство был в самом разгаре, а теперь утверждали, что у его жены роман с гоминьдановским полковником — но ведь у них еще не кончился медовый месяц! Он был в ярости, но главную роль в том, что он принял решение партии относительно полковника, играли не его личные чувства. Он сказал маме, что, если Гоминьдан вернется, люди вроде Хуэйгэ первыми помогут ему восстановить власть. Коммунисты, сказал он, не могут так рисковать: «Наша революция — дело жизни и смерти». Когда мама попыталась объяснить ему, как Хуэйгэ помог коммунистам, отец ответил, что ее посещения тюрьмы, а особенно то, что они держались за руки, только повредили Хуэйгэ. Со времен Конфуция только муж с женой или, в крайнем случае, возлюбленные могли дотрагиваться друг до друга на людях. Даже при таких обстоятельствах это случалось крайне редко. Когда Хуэйгэ и маму увидели держащими друг друга за руки, это сочли доказательством их романа — соответственно, помогая коммунистам, Хуэйгэ руководствовался «неправильными» чувствами. Маме трудно было возразить, но от этого она не чувствовала себя менее несчастной.
Ощущение безысходности усугублялось тем, что происходило с несколькими ее родственниками и многими близкими людьми. Заняв город, коммунисты тут же объявили, что всякий, кто работал на гоминьдановскую разведку, должен прийти и заявить об этом. Ее дядя Юйлинь никогда не работал на разведку, но у него было удостоверение разведки, и он считал, что должен заявить об этом новым властям. Жена и моя бабушка пытались отговорить его, но он предпочел сказать правду. Он оказался в трудном положении. Если бы он не признался, а коммунисты узнали бы о нем, что было весьма вероятно, учитывая их необычайные организационные таланты, его ожидали бы большие неприятности. Но явившись добровольно, он сам дал им повод для подозрений.
Вердикт партии звучал так: «Политически запятнал себя в прошлом. Не наказывать, но работать может только под наблюдением». Этот приговор, как почти все, выносился не судом, а соответствующим партийным органом. Непонятно было, что именно он означает, но в результате тридцать лет жизнь Юйлиня зависела от политического климата и партийных начальников. В те годы горком в Цзиньчжоу не свирепствовал, и ему разрешили и дальше помогать доктору Ся в лавке.
Бабушкиного родственника, «Верного» Пэй — о, приговорили к физическому труду в деревне. Так как руки его не были запятнаны кровью, его всего лишь сделали «поднадзорным». Это значило, что вместо тюремного заключения его ожидала общественная слежка (не менее действенная). Семья решила поехать в деревню вместе с ним, но сперва «Верному» пришлось лечь в больницу. У него была дурная болезнь. Коммунисты развернули крупную кампанию по борьбе с венерическими заболеваниями, и все такие пациенты в обязательном порядке лечились.
Его «поднадзорная работа» продолжалась три года. Фактически это было условное заключение с принудительным трудом. «Поднадзорные» сохраняли некоторую свободу, но им надлежало периодически отмечаться в полиции, давая подробный отчет, чем они занимались и о чем думали со времени последнего посещения. Полиция открыто наблюдала за ними.
Когда срок официального надзора истекал, они переходили в категорию Юйлиня — то есть под «неофициальное наблюдение». Распространенной формой последнего был так называемый «сэндвич» — когда за человеком следили двое соседей, которым специально давали соответствующее поручение; часто это называли «двое красных опекают черного». Разумеется, прочие соседи через уличные комитеты также имели право — и даже обязанность — доносить на ненадежного «черного». «Народный суд» все видел насквозь, он стал главным орудием власти, потому что делал множество людей сообщниками государства.
Чжугэ, офицера разведки с внешностью интеллигента, женившегося на госпоже Танака, маминой японской учительнице, приговорили к пожизненным принудительным работам в глуши, на границе (как и многих гоминдановских чиновников, его помиловали по амнистии в 1959 году). Жену его выслали в Японию. Как и в Советском Союзе, почти все приговоренные к заключению отправлялись не в тюрьмы, а в трудовые лагеря, на опасные работы или в экологически неблагополучные районы.
Некоторые важные гоминьдановцы, включая людей из разведки, избежали наказания. Завуч маминой школы служил также секретарем районного отдела Гоминьдана, но имелись свидетельства, что он спас жизнь многим коммунистам и их попутчикам, в том числе маме, поэтому его пощадили.
Директриса и двое учителей, сотрудничавших с разведкой, сумели скрыться и со временем бежать на Тайвань. Так же поступил и Яохань, политический руководитель, способствовавший маминому аресту.
Коммунисты также пощадили больших шишек вроде «последнего императора» Пу И и генералов высшего звена — из — за их полезности. Мао заявил: «Мы убиваем маленьких Чан Кайши. Мы не убиваем больших Чан Кайши». Сохранение жизни таким персонажам, как Пу И, рассуждал он, «хорошо примут за границей». Никто не мог жаловаться открыто, но в частной жизни многие были этим недовольны.
То было время больших тревог для маминой семьи. Ее дядя Юйлинь и тетя Лань, чья жизнь неразрывно была связана с судьбой ее мужа, «Верного», мучились неопределенностью своего будущего и страдали от изоляции. Но Женская федерация требовала от мамы бесконечных письменных «самокритик», поскольку ее печаль выдавала «слабость по отношению к Гоминьдану».
Кроме того, ее непрерывно отчитывали за посещения заключенного Хуэйгэ без разрешения Федерации. Никто не говорил ей, что подобное разрешение требуется. В Федерации сказали, что не мешали ей, потому что делали скидку «новичку в революции»; они хотели посмотреть, сколько времени ей понадобится, чтобы самостоятельно воспитать в себе дисциплину и обратиться к партии за указаниями. «Но по каким поводам я должна обращаться за указаниями?» — спросила она. «По любым», — ответили ей. Необходимость получать разрешение по совершенно непредсказуемому «любому поводу» стала основополагающим элементом китайского коммунистического режима. Это значило, что люди приучались ничего не предпринимать по собственной инициативе.
В Федерации, которая стала для мамы практически единственной средой обитания, ее подвергли остракизму. Ходили слухи, что Хуэйгэ использовал ее, чтобы подготовить возвращение Гоминьдана. «В какую же она вляпалась грязь, — восклицали женщины, — а все потому, что не соблюдает себя! Посмотрите только на все ее шуры — муры с мужчинами! И какими мужчинами!» Мама чувствовала вокруг себя указующие персты людей, которые, вместо того чтобы стать ей товарищами по славному движению обновления и освобождения, выражали сомнение в ее моральном облике и преданности, а ведь она рисковала своей жизнью. Ее критиковали даже за то, что она ушла с заседания Женской федерации на собственную свадьбу — этот грех назывался «ставить личное впереди общественного». Мама объяснила, что ее попросил пойти председатель горкома. На это председательница парировала: «Но вы могли показать свое правильное отношение к делу, поставив на первое место собрание».
Маме едва исполнилось восемнадцать, она только что вышла замуж и дышала надеждой на новую жизнь, но в то же время чувствовала себя растерянной и одинокой. Она всегда доверяла своему чувству справедливости, а теперь оно вступало в конфликт с ее «делом», а часто и со взглядами любимого мужа. Мама впервые начала сомневаться в себе самой.
Она не винила партию и революцию. Не могла она винить и женщин из Федерации, своих товарищей, которые, казалось, верно проводили партийную линию. Мамино негодование обратилось на мужа. Она чувствовала, что о ней он думает в последнюю очередь и в спорах всегда берет сторону своих соратников. Мама понимала, что ему нелегко показывать свою поддержку на людях, но он мог бы ободрить ее, хотя бы когда они оставались наедине. С самого начала между моими родителями существовало глубокое различие. Папина преданность коммунизму была всепоглощающей: он считал, что должен разговаривать дома, даже с собственной женой, тем же языком, что и на людях. Мама вела себя гораздо более гибко; ее приверженность коммунизму умерялась и разумом, и чувством. Она оставляла место для личной жизни, а папа — нет.